Друг Григорьева поэт Афанасий Фет написал другому другу его, поэту же Якову Полонскому:
«Милановского надобно бы как редкость посадить в клетку и сохранить для беспристрастного потомства. Впрочем, он только и мог оседлать такого сумасброда, как Григорьев...»
Сам же Аполлон, очнувшись, писал своему отцу:
«Связь моя с Милановским действительно слишком много повредила мне... Тяжко мне расплачиваться за эту связь... Но, бог милостив, авось, и отрясу с шеи печальные последствия неосторожной доверчивости... Запутанный этим гнусным человеком, я не мог тогда поступить иначе. Связь же моя с ним и ослепление зависели слишком много от моей болезненной расстроенности...»
Что же касается Белинского, то пристыженный донельзя тем, что так ошибся в человеке, он признался Боткину:
«Милановский дал мне хороший урок — он гаже и плюгавее, чем о нем думает Левиафан. Когда увидимся, не говори со мной о Милановском — мое самолюбие жестоко страждет при мысли, что и способен так глупо ошибаться в людях...»
Левиафан — шутливое прозвище Кавелина, данное ему за малый росточек. Была у него еще кличка «молодой глуздырь», извлечённая Белинским откуда-то из новгородских былин. Кавелин поселился с Тютчевым и Кульчицким вместо изгнанного шпика Милановского. Уже все были предупреждены о нем, а Некрасов даже тиснул о нем стишок в альманахе «Первое апреля»:
Ходит он меланхолически, Одевается цинически, Говорит метафорически, Надувает методически И ворует артистически.
Когда Тимоша Всегдаев читал это вслух, он от себя прибавил в конце:
И доносит политически...
Вскоре Тютчев переехал в отдельную квартиру, стали собираться и у него. Воспитанник Дерптского университета, он сохранил в богемных повадках своих что-то от немецкого бурша. Впрочем, наружности он был вполне внушительной. Рослый, широкоплечий. Борода, начинаясь у висков, веером окаймляла лицо и подчеркивала в нем выражение доброжелательной энергии. В доме Тютчева царствовала музыка, жена его Александра Петровна была хорошей пианисткой.
Собирались и у Комарова Александра Александровича, преподавателя словесности в кадетском корпусе, а отчасти и поэта. У него было нечто вроде литературного салона, и именно здесь Белинский познакомился с Анненковым, «разумным эгоистом», как охарактеризовал он Павла Васильевича, чрезвычайно с ним сблизившись.
Человек солидный, Анненков не был окрещен насмешливо-дружеской кличкой, как это было принято в кругу Белинского. Впрочем, некоторые называли его не без язвительности «Наш Добрый», подтрунивая над его страстишкой льнуть к знаменитостям. Однако — совершенно бескорыстно, просто удовлетворяя какую-то свою непреодолимую тягу вращаться вокруг солнца, отсвечивая в его лучах.
Вошел в круг Белинского и молодой Тургенев. Неистовому сразу понравились его талантливые и самобытные суждения о людях, о литературе.
— Беседы и споры с Тургеневым отводят мне душу,— сообщил он Боткину.
— Уж и споры?
— Да, споры,— запальчиво повторил Неистовый,— потому-то отрадно встретить человека, самостоятельное и характерное мнение которого, сшибаясь с твоим, высекает из тебя искры. В Тургеневе есть злость, и желчь, и юмор. Он глубоко понимает Москву и так воспроизводит ее, что я пьянею от удовольствия.
Устав от работы, Белинский искал отдохновения в картах. Не так, как Нащокин или Пушкин, не в клубе, не в азартных играх, где на карту ставились состояния. А по маленькой — тихий семейный преферанс. Но и в эту скромную домашнюю игру Белинский ухитрялся вкладывать неистовство своего темперамента. Партнеры все свои же: Тютчев, Кавелин, неизменно проигрывавший, да Кульчицкий — ну, этот был дока по части преферанса. Он и брошюру издал — в комическом плане, конечно, на потеху
друзьям: «Некоторые великие и полезные истины об игре в преферанс, заимствованные у разных древних и новейших писателей и приведенные в систему кандидатом философии Ремизовым». Белинский ее даже благожелательно отрецензировал в «Отечественных записках». Кульчицкий обычно загребал все ставки.
Да чего там было загребать! Игра копеечная, весь-то выигрыш сводился к концу игры к рублю или двум.
Это, однако, не мешало Виссариону относиться к ней с величайшей страстностью, забавлявшей и трогавшей его друзей. Они иногда нарочно поддавались ему.
Не один только литературные разговоры, да карты, да гастрономические утехи объединяли этот дружеский кружок. Панаев предпринял конспектирование истории французской революции по известному труду Минье, тогда еще не переведенному. Он обогащал свой конспект речами деятелей революции, извлеченными главным образом из французских газет.
Эти конспекты Панаева были подробны; за полгода их набралось не менее двадцати печатных листов.
Чтения происходили по субботам у Панаева. Для этого свои собирались пораньше, пока не пришли посторонние. Действие этих чтений на слушателей было необычайное. Новый мир открылся перед ними.
Иван Ильич Маслов клялся, что выучит французский язык, чтобы читать в подлиннике речи жирондистов, пленявшие его более всего. В кружке как бы разбились на партии. Маслов и Языков сделались «жирондистами». Белинский и Панаев — «монтаньярами».
Речь Робеспьера о «Высшем существе» воспламенила Неистового.
— Нет, господа,— воскликнул он,— тысячелетнее царство божие утвердится на земле не сладенькими и восторженными фразами идеальной и прекраснодушной' Жиронды, а террористами — обоюдоострым мечом слова и дела. Робеспьеров и Сен-Жюстов.
— Но ведь...— робко начинал «жирондист» Маслов, но Неистовый яростно перебивал его:
— Что бы вы ни толковали, а мать святая гильотина — хорошая вещь!
Эту речь Робеспьера Панаев извлек из газеты «Moniteur». Конечно, она была запрещена в России. Но русские люди, возвращавшиеся из-за границу, обертывали ею колбасу, или кальсоны, или домашние туфли, или что-нибудь другое невинное.
Казалось, он все тот же... Скажи мне кто ты, и я скажу тебе кто ты.
Присловье Да, так казалось. В наружности покуда никаких перемен. Подбородок упрямца (беллетристы в этом случае выражаются: волевой подбородок). Нос... На нем, побалуй, несколько задержимся. Нос слегка вздернутый, немного приподымает. губу, это сообщает лицу