Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понятно стремление преодолеть дистанцию времени, отделившего современного зрителя от классического произведения, желание режиссера выразить свое отношение к прошлой эпохе и вместе с тем придать старой пьесе актуальное звучание. В поиске точек соприкосновения прошлой и сегодняшней театральной эстетики, в сопряжении традиционных драматургических построений и новейших сценических приемов возникает широкое разнообразие вариантов. Но ведь есть четкий критерий, куда более важный, нежели современное театрально-постановочное решение, и, в конце концов, решающий в оценке работы театра: соотношение драматургического материала и его сценического прочтения.
Когда-то Станиславский восставал против облачения драматургии Пушкина и Гоголя, Шекспира и Мольера в заношенные "мундиры" всевозможных традиций, против предрассудков и искажений, мешающих добраться до живого содержания классической пьесы. Не кроится ли на наших глазах новый "мундир" классической постановки — условно-игровой, эксцентрически-театральный? При этом — всякий раз с наилучшими намерениями и далеко идущими планами...
"Сирано де Бержерак" Ростана в Псковском драматическом театре имени А. С. Пушкина. На сцене—странная конструкция из разновысоких помостов и лесенок, зубчатых колес и приводных ремней, увенчанная подобием крыльев ветряной мельницы (художник В. Копыловский). Безымянный персонаж, обряженный в костюм, весьма отдаленно напоминающий французское платье XVII века, приводит в движение расшатанный и скрипучий механизм: крылья вращаются все быстрее и быстрее. Так происходит всякий раз, когда Сирано обращает в зал свои кипящие страстью или разящие иронией монологи. Замысел режиссера В. Иванова исчерпывающе реализуется в первые же минуты спектакля с помощью ассоциации столь же неожиданной, сколь и произвольной. Тема постановки раскрывается через обращение к образу... Дон Кихота, воюющего с ветряными мельницами и обреченного на поражение. Соответствующим образом ведет роль Сирано актер С. Мучеников: он суетливо мечется по сцене и читает стихи взахлеб — так, что при всем желании невозможно разобрать, где Сирано искренен, а где бравирует, где высказывает сокровенные мысли, а где демонстрирует показное красноречие. Второй смысловой план прочитан исполнителем и режиссером как первый и единственный, а нарочитая пластика, почти везде "забивающая" текст, "выдает" замысел актера так же скоро и так же прямолинейно, как сооруженные художником "ветряные мельницы" — замысел постановщика.
"Сирано де Бержерак" во Пскове ущербен с точки зрения той "живой природы", пробиться к которой Станиславский звал режиссеров, работающих над классикой. Потому что можно одеть героев спектакля в фантастические условно-театральные костюмы, можно водрузить на сцену самую причудливую конструкцию, можно найти неожиданный "ключ" к чтению поэтических строк, но вряд ли стоит приносить в жертву произвольному режиссерскому замыслу ту "действительную жизнь", которая — в науке ли, в искусстве ли, как пишут Маркс и Энгельс в "Немецкой идеологии" — начинается "там, где прекращается спекулятивное мышление". Потому что "открытие действительности является более трудным (и, добавим, во всех отношениях более благородным. — А. Я.) делом, чем художественное изображение идеи, выдуманной по поводу действительности" (Андрей Платонов).
Было бы, однако, ошибкой думать, что подобное "спекулятивное мышление" проявляется главным образом при постановке классики. И, обращаясь к произведениям современным, режиссеры нередко вместо того, чтобы "открывать действительность", отраженную в драматургии, занимаются "изображением идей, выдуманных по поводу действительности".
В Новосибирском ТЮЗе режиссер Л. Белов предпринял попытку прочесть повесть Чингиза Айтматова "Материнское поле" как "драматическую поэму". Режиссер, вне всяких сомнений, имел полное право на собственное видение материала, на самостоятельную аранжировку темы. Но отступления от художественного своеобразия и духа произведения, допущенные в спектакле, невольно заставляли заподозрить постановщика в неверии в поэтический реализм Айтматова.
В повести Айтматова людей обнимает простор киргизской степи, золотая безбрежность хлебного поля, бесконечно близкого автору и его героям. Это к нему, к полю, к родной земле, как на встречу с давним другом и кормильцем, приходит старая Толгонай — вспомнить былое, еще раз пережить его радость и боль. В спектакле вокруг грязноватово-го цвета помоста громоздятся бездушно-серые скалы (художник Р. Акопов) и намеком дается подобие очага— знак жилья, начисто лишенного примет чего бы то ни было жилого. На сцене активно действует придуманный постановщиком Хор, ставший чисто внешним и рационалистическим знаком трагедии: с отчуждающим пафосом актеры читают, быть может, и хорошие, но вовсе здесь не нужные стихи И. Фонякова.
У повести — особая интонация. Здесь лирика раздумий, исповедь сердца кружным и трудным путем восходитк трагическим взрывам. Здесь простота, до краев полная поэзией, и проникновенная искренность — они одни! — позволяют героям сказать: "Наш жаворонок", — и крикнуть: "Эй, солнце..." Здесь провожают мужчин на фронт и получают "похоронки", пряча крик в душе, горюют вместе с людьми и ради них превозмогают собственное горе. Здесь "бьются, борются, побеждают", сохраняя в обжигающем пламени военной беды душевность и благородную скромность. Это не просто начала айтматовского стиля, но и нечто большее: нравственная позиция автора и его героев. В спектакле трагическая тема решается впрямую, звучит обнаженно, теряет драгоценные эмоциональные оттенки. Режиссер отдает предпочтение пластике перед словом, сочиняет нарочито скульптурные мизансцены; он заставляет актеров стать на мнимотрагические котурны, не давая им времени углубиться во внутренний мир персонажей, доводит звучание речи до оглушающего крика. Исполнители, что называется, рвут страсти в клочки и общаются не друг с другом, но со зрителем. Парадоксально, что единственный по-настоящему волнующий момент этой постановки, порабощенной формальным пониманием жанра и ложным представлением о трагическом стиле, наступает после метаний по сцене, после надрывного крика: талантливая актриса А. Гаршина на мгновение выключается из рисунка спектакля и ее Толгонай опускается на колени, прижимая к груди шапку сына, с которым ей так и не суждено было проститься...
В псковском театре осуществлена постановка пьесы М. Рощина "Валентин и Валентина" (режиссер В. Иванов, художник В. Копылов-ский). Здесь на фоне нейтрального горизонта, на кругу был выстроен подковообразный помост, внутри которого разместили несколько стульев. Поодаль была водружена телефонная будка без телефона. Вот, в сущности, и вся декорация — абсолютно безразличная к переменам места действия, к быту двух семей, очень существенному для раскрытия конфликта пьесы, решенная на том "нулевом" уровне условности, который вряд ли обладает образной силой и вовсе не способствует созданию точной атмосферы действия.
Спектакль открывался и завершался выходом всех участников, исполнявших под заунывную "восточную музыку" нечто вроде "танца живота", и обращением актеров к зрителям со словами приветствия и прощания. Притом что мизансцены были подчеркнуто схематичны и демонстративно обнажены по смыслу (действие то и дело прерывалось медленными проходами юных героев навстречу друг другу, завершающимися стремительными и долгими объятьями), режиссер злоупотреблял элементарной иллюстративностью, "расцвечивая" эпизоды мелочной и часто натуралистической деталировкой. Натурализм, имитация не прожитой актерами жизни были как бы оборотной стороной поэтической абстрактности пластического рисунка спектакля: придуманная условность и рассудочная театральность прямой дорогой вели к очищенным от глубоких жизненных мотивов ответам, придавали происходящему на сцене оттенок художественного инфантилизма. Когда режиссера попросили пояснить свой замысел, он сослался на... Брехта.
Имя Брехта звучит сегодня очень часто. Но в данном случае (как и во многих других) попытка привлечь на помощь его авторитет выглядит наивной и неуместной. Интеллектуализм Брехта не имеет ничего общего с рассудочным упрощением, а открытая публицистичность его театра — с ложной театральностью, свидетельствующей об обуженном, поверхностном и сухо рационалистическом понимании современного сценического стиля.
* * *
Говоря о "непредвосхитимой" естественности поэзии Верлена, о ее "простоте идеальной и бесконечной", Борис Пастернак предупреждал от притворной, придуманной простоты, по его мнению, "величины нетворческой и никакого отношения к искусству не имеющей". Разобранные выше спектакли совпадают в одном характерном качестве — их образность, их театральность и условность придуманы, рождены трезвой рационалистичностью режиссерского замысла и его выполнения актерами. В книгах по психологии творчества пишут о различных этапах научного и художественного поиска: о подготовке, об инкубации, наконец— об озарении. И только потом, говорит теория, в права вступает здравый смысл, помогающий завершить поиск и оформить его результаты. Есть основание предположить, что многие режиссеры свободно обходятся сегодня без озарения и ограничиваются одним только "здравым смыслом" в сценическом использовании, театральности и условности. В литературоведении и искусствоведении уже давно обращено внимание на кризис рационализма художественного сознания. Быть может, настало время ввести это понятие в сферу театра? Тем более что и в драматургии общая тенденция современного искусства к интеллектуализации подчас дает о себе знать в жестком рационализме авторского мышления.
- Библейские фразеологизмы в русской и европейской культуре - Кира Дубровина - Культурология
- Glimpses of Britain. Учебное пособие - Алексей Минченков - Культурология
- Культура как стратегический ресурс. Предпринимательство в культуре. Том 1 - Сборник статей - Культурология
- Судьбы русской духовной традиции в отечественной литературе и искусстве ХХ века – начала ХХI века: 1917–2017. Том 1. 1917–1934 - Коллектив авторов - Культурология
- Москва Первопрестольная. История столицы от ее основания до крушения Российской империи - Михаил Вострышев - Культурология