Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Идиоты, они расстреливают австрийское единство, это уже очень плохо. Но куда хуже будет, если Австрия станет провинцией третьего рейха. Тогда-то мы и проиграем окончательно ту мировую войну, в которую нас так долго втягивали пруссаки.
— Как это? Я что-то ничего не понимаю. Мы же все — немцы, единая нация, — перебила его Марлиз. Вальтер кивал, соглашался. Ему никогда не хватало мужества возражать отцу открыто.
— Вы — пруссачка, так же как госпожа профессорша и ее сынок, хотя он-то на самом деле гораздо более австриец, чем пруссак. А пруссаки никогда не понимали, как это кому-то может не нравиться жить под их господством. Они никогда не понимали, почему их хоть как-то можно терпеть лишь тогда, когда у них нет власти, и почему…
Марлиз снова прервала его:
— Но, папа, фюрер ведь и сам — австриец. Кто читал «Майн Кампф»…
— Не волнуйтесь, милочка, я читал этот его «Кампф». Но пройдет еще уйма времени, прежде чем вы и вам подобные поймете, что я там вычитал. Хотя вам это время не покажется долгим, потому что в нем «будет иметь место» новая мировая война, как изящно выражается ваш фюрер. Так что вам еще представится возможность стать вдовой героя. Если мне не изменяет память, черный цвет очень к лицу таким блондинкам, как вы. Вы думаете, что живете в эпоху великого обновления, и гордитесь этим. Но ничего нового в эту эпоху не начнется, как не кончится и ничего из старого, — вы топчетесь где-то посередине все в той же старой игре, так и не поняв ее правил. Пруссаки в ней сначала будут выигрывать, а потом с треском проиграют, но расплачиваться за все будут немцы. Игра эта стара как мир, и только глупцы, которым хочется власти, не устают в нее играть.
— Я не понимаю, — нетерпеливо воскликнула Марлиз.
— Конечно, не понимаете. Поэтому вы и продолжаете играть в эту игру — вы и вам подобные.
Не желая продолжать разговор с этими «граммофонными пластинками», Штеттен быстро вышел и направился к себе в кабинет. Наконец он снова был один, снова мог без помех вернуться к мыслям о Дионе. Но одиночества не было, потому что пушки рявкали слишком сильно и стекла дребезжали не переставая. «Конечно, какое может быть одиночество в городе, где людей среди бела дня в своих домах обстреливают картечью. Дион сказал бы: одиночества вообще не может быть, по крайней мере, до тех пор, пока хоть одного человека на земле можно лишить права на достоинство и жизнь».
С тех пор как он перестал писать, привычка выражать мысли вслух стала непреодолимой. Он даже перестал с ней бороться. Он не мог писать с того самого дня, когда узнал об аресте Диона. Тот монолог, который он все время вел с тех пор, постепенно превратился в диалог с Дионом, за которого он часто говорил сам. «Дион сказал бы: в убийстве Архимеда повинен сам Архимед, а вовсе не его убийца. Ибо вина за невежество, толкающее людей на убийство, ложится на знающих истину, но не делящихся ей. Но Дион не прав, он впадает в жалкую иллюзию просветителей. Это — высокомерная глупость апостолов, думавших, что их ждут, что в них нуждаются! Пусть только дадут нам говорить, считали они, и все будет хорошо. Вот им дают говорить, и они говорят, пока не наскучат всем до тошноты. Тогда для них самое время становиться мучениками, в этом их единственное спасение. Если бы Архимед предложил тому солдату вина и несколько драхм в придачу, он бы избежал смерти. Притча Диона плоха, ибо смерть рассеянного мудреца не была необходима, это был всего лишь незначительный инцидент».
В дверь постучали, и на пороге комнаты появилась жена. Штеттен не пригласил ее войти; она знала, что он выносит ее присутствие только на пороге своего кабинета, — так повелось со смерти Эйнхарда и тянулось девятнадцатый год.
— Я хотела еще раз попросить у тебя прощения. Сама не понимаю, как я могла забыть об этом.
Она надеялась, что он прервет ее, но он хранил молчание.
— От тех десяти тысяч шиллингов, которые ты дал Вальтеру на освобождение этого… господина Фабера, еще немного осталось. Я подумала, что тебе следовало бы… что ты мог бы подарить Марлиз эти деньги, она как раз присмотрела себе шубу, этих денег вполне хватит. Она была бы тебе очень благодарна.
— Да, разумеется, я скажу Вальтеру, если он представит мне счет. — Чего она еще дожидается? Все-таки это несправедливо — он до сих пор не простил ей, что когда-то, очень давно, желал ее. По всей вероятности, она была не глупее и не хуже других.
Он спросил:
— Я могу быть тебе еще чем-нибудь полезен?
— Почему ты ненавидишь нас, меня и детей? Что мы тебе сделали?
Он удивленно взглянул на нее. Надо надеяться, что она не собирается высказать ему все именно сейчас.
— Я знаю, что ждать от тебя ответа не имеет смысла. Ты всегда молчал, особенно когда молчать было просто нельзя. Тебе никогда не было до нас дела, ты никогда не любил нас. Эйнхарда ты тоже не любил, по крайней мере, пока он был жив. Не смотри на меня так, я тоже уже стара и больше не боюсь ни тебя, ни твоего бездонного эгоизма. Я и рада бы пощадить твои чувства, да у тебя их просто нет. Эйнхард стал тебе нужен, лишь когда он умер, только тогда он стал твоим собственным творением, частицей тебя самого и твоего личного мирка. Говорю тебе, не смотри на меня так, я тебя больше не боюсь. Я пока еще не способна смеяться над тобой — ты причинил мне слишком много страданий. При всем твоем уме ты даже не подозреваешь, как это тяжело — жить рядом с тобой. С человеком, которому всю жизнь хотелось лишь одного — доказать всем остальным свою правоту. И ты стал для этих остальных невыносимым. Сколько людей тянулось к тебе — где все они теперь? Ты всех распугал, никто из них и подумать больше не может, что когда-то уважал или даже любил тебя. Даже воспоминание о тебе кажется невыносимым — а я выносила тебя так долго. И за этого Фабера ты цепляешься только оттого, что он вовремя раскусил тебя. Тебе никогда не удавалось подчинить его, взять над ним верх, доказать и ему, что ты прав. Ах, боже мой, если б ты мог посмотреть на себя со стороны и увидеть все свое тщеславие, свое бессилие всегда и во всем, когда требовалась твоя помощь. Услышать, какой желчью ты поливаешь людей, верящих хоть во что-то, — ты, который сам никогда не был способен ни на привязанность, ни на малейшую жертву.
Он почувствовал, что у него снова дрожит подбородок, но не мог отвернуться, захваченный горьким порывом этой женщины. А что, если она права? Даже если возразить, что, скорее всего, так оно все и есть, но не в этом дело и не это — самое важное. Очевидно, было уже поздно предлагать ей сесть, поэтому он встал сам. Она, наверное, долго готовила эту речь, сформулировав каждое обвинение бессчетное количество раз, — сколько же времени ушло у нее на это? — находя себе в них утешение и оправдание.
Он перебил ее:
— Почему ты говоришь мне все это? И почему именно сейчас?
— Потому что я ухожу! Навсегда!
— Что?
— Ухожу — вместе с детьми. Я буду жить у них. Надеюсь, ты ничего не имеешь против?
— Нет, ни в коем случае.
Жена, уставшая от своего долгого и напряженного порыва, казалось, постарела снова. Оставалось лишь кое-что обсудить. Это заняло немного времени. Штеттен сразу согласился на все ее требования, — она не станет для детей обузой, она хорошо обеспечена.
— Я переезжаю послезавтра, — сказала она, так и не сумев подавить волнения, точно ожидая, что он еще попробует удержать ее.
Он сказал:
— Что ж, все уже сказано, все решено, я тебя не удерживаю. У детей тебе, конечно, будет лучше, ты всегда находила с ними общий язык. Я давно ожидал, что так будет.
— Выходит, ты и тут оказался прав?
— Выходит, так, — ответил он. — Я и тут оказался прав.
— И счастлив по этому поводу, признайся!
— У нас с тобой всегда были разные представления о счастье. Кстати, это, возможно, и было причиной того, что мы оставались чужими даже в объятиях друг друга — то есть уже очень, очень давно.
Потом она говорила еще и все ждала чего-то. Чего не могло быть. Он уже не слушал ее; наконец она ушла. На двадцать лет позже, чем нужно было. Закат Римской империи занял больше времени, чем ее расцвет и слава, вместе взятые. Конец вообще отнимает слишком много времени — и у истории, и у каждого отдельного человека. Прощание затягивается, и вот уже момент достойного ухода упущен. От каждой новой эпохи попахивает тленом, ибо у покойников больше инерции, нежели энергии у наследников.
2Выйдя из дому, Штеттен вдруг почувствовал, что не сможет вернуться, что эти два дня, пока жена не переедет, ему придется бродить по улицам. Все было сказано, уход был достойным, любая новая встреча была бы неуместна и в высшей степени бессмысленна.
Он пошел туда, откуда, как ему показалось, доносились выстрелы — по-видимому, довольно далеко. Но время у него было, целых два дня. По дороге ему попадались военные патрули, и лица солдат под касками выглядели еще тупее обычного. Всегда, когда требовалось уничтожить какой-нибудь древний город и его жителей, призывали вандалов. Вандалы были свои, они жили в деревнях — все так же тупо, как в тринадцатом веке. И ждали только, когда им дадут свободно сорвать на «городских» свою злую тупость. Они повырывали бы кресты, стоявшие у развилок дорог, чтобы крошить ими черепа, но им дали оружие, изобретенное, кстати, горожанами, и каски, чтобы прикрывать головы, в которых мир, и без того отвратительный, выглядит еще более отвратительным, чем в действительности.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза