Читать интересную книгу Как слеза в океане - Манес Шпербер

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 47 48 49 50 51 52 53 54 55 ... 230

По тону прелата нельзя было понять, готов он дать убедить себя или нет. И Штеттен начал объяснять, чересчур громко и чересчур возбужденно (как ему самому казалось), каким позором покажется каждому жителю Австрии казнь этого тяжелораненого, какой мукой станет мысль о том, что к виселице понесут на носилках, может быть, умирающего человека. Если государство хотело продемонстрировать свою мощь, оно выбрало неподходящий объект. Если оно хотело наказать преступника — разве тяжелое ранение не служит само по себе достаточным наказанием, ведь он может умереть, а если выживет, то и позже может быть предан законному суду? Штеттен приводил примеры из истории — власть могла казнить людей тысячами, и совесть оставшихся в живых оставалась спокойной, но смерть одного человека могла вдруг возмутить современников и остаться мрачным эпизодом для потомков, если несправедливость, причиненная этому человеку, становилась символичной. А символичная несправедливость затрагивает всех без исключения, она заставляет каждого ощутить ее так, будто была причинена ему самому. Здесь — именно такой случай, поэтому злодеяние следует предотвратить.

Поскольку прелат не ответил сразу, Штеттен продолжал. После каждой фразы он останавливался, ожидая, что тот наконец заговорит, и придумывал все новые фразы, пока не устал от его молчания — и умолк. Наконец прелат сказал:

— А если бы вы случайно не присутствовали при аресте этого зачинщика, вы бы точно так же близко к сердцу приняли его судьбу? Вы ведь всегда с такой явной гордостью демонстрировали свое скептическое отношение к любым партиям, считая себя выше их. Ваши публичные разоблачения были всего лишь иронией недовольного. Позвольте же спросить, что привело вас туда, где вам довелось стать свидетелем события, вряд ли бы тронувшего вас при иных обстоятельствах?

— Важен ли этот вопрос? Равно как и мое скептическое ко всему отношение — неужели оно мешает пресечь преступную глупость? Неужели мои мотивы не заслуживают доверия — потому только, что вызваны непосредственным впечатлением и на первый взгляд никак не соотносятся с характером человека, для которого нейтралитет всегда был не только предпосылкой научной непредвзятости, но и прямым ее следствием?

— Вернемся все же к моему вопросу, если позволите, — прервал его прелат. — Что привело вас в район боев?

— Любопытство, — надеюсь, этот ответ удовлетворит вас!

— Вполне, потому что он искренен, хотя вас самого он не удовлетворяет. Скажем так: научное любопытство, это будет точнее.

— Допустим, так что из того?

— А то, что этот человек вам — чужой, более чужой, чем я, и вам еще более чужой, чем мне, который никогда его не видел. И сострадаете вы не ему, а исключительно самому себе и, простите за нелестное слово, своей нечистой совести. Будет ли он повешен или нет, этот человек, господин профессор, такая же ваша жертва, как все ему подобные. Должен ли я объяснять это такому умному человеку, как вы?

— Да, ибо вы меня переоцениваете, и не только в этом отношении!

— В одном отношении — возможно: несчастье началось задолго до того, как вы смогли принять в нем участие, и не вы один в наше бедственное время решили положить ему конец. Я недавно прочел слова одного француза, сказанные сто пятьдесят лет назад. Смысл приблизительно таков: «В Европе родилась новая идея — идея счастья!» Не знаю, сколько убийств было на совести человека, открывшего эту новую идею; тогда он был еще молод, он умер гораздо позже на эшафоте. А начал он с переделки монастырей в клубы, где во имя этой идеи выносили смертные приговоры. И путь этой идеи устилают бесчисленные миллионы трупов.

— Простите, господин прелат, вас, очевидно, ввели в заблуждение. Те тридцать с лишним томов, в которых изложено все, что я считал нужным сказать, представляют собой одно сплошное воззвание против всех идеалов, ради которых людей когда-либо призывали умирать и убивать. Я…

— Простите, господин профессор, я перебью вас, потому что и вы меня перебили. Хоть я никогда не располагал досугом, достаточным для ознакомления даже с десятой частью ваших трудов, — вы понимаете, что мои занятия как прежде, так и теперь посвящены иным предметам, — однако я вряд ли впаду в заблуждение, если скажу, что из всех безбожников и хулителей церкви вы были самым беззастенчивым поборником дьявольского дела разложения, вы громче всех провозглашали примат человека перед Богом, мира здешнего перед миром нездешним. Вы внесли свою лепту в самый чудовищный из всех обманов, уверяя людей, что они могут быть счастливы на земле. Когда человек, повергавший в прах все святыни, вдруг величайшей святыней объявляет пропащую жизнь преступника, — это впечатляет. Впечатляет, но не удивляет. Уничтожающий мерило сам утрачивает меру, и ищущий дорогу по указателям, ведущим в ад, заблудится среди бела дня в доме собственного отца.

Последняя фраза была из великопостной проповеди кардинала. Прелат удивился, что эти слова, слышанные много лет назад, остались у него в памяти и именно сейчас вырвались наружу, сопровождаемые характерным жестом кардинала. На какой-то миг он даже растерялся.

Штеттен сказал:

— Мне трудно было бы возразить вам, но время торопит, нужно вмешаться, пока не поздно, пусть уж этот несчастный останется жив.

— Время торопит вас и вам подобных, но не нас. Смерть, ему грозящая, — всего лишь завершение одного из недостойных эпизодов его жизни, вечная жизнь и вечное проклятие начинаются после смерти. Церковь сделает все, чтобы причастить его здесь своей благодати. И только это важно.

— Это важно для вас, но не для него и его ближних. И не для меня. Как бы там ни было, но я пришел просить вас не о спасении души, а о чем-то, с вашей точки зрения гораздо менее существенном: о спасении жизни Франца Унтербергера.

— Я знаю, но я ведь рассматриваю не только просьбу, но и просителя, и убеждаюсь: ему здесь вмешиваться не подобает. Все то, чему вы учили до сих пор, лишает вас права на это. Вы не выступаете ни от чьего имени, вы ни к чему не принадлежите. И, я не знаю, возможно, этот коммунист, совращенный вам подобными, уверовавший в вечное блаженство бесклассового общества, ближе мне, чем вы, все подвергающий сомнению для того лишь, чтобы взлететь на мусорную кучу скоропортящихся научных познаний и прокаркать: «Все, что не выдерживает проверки человеческим разумом, достойно уничтожения, оно ничего не стоит! Предадимся же гордыне, как сатана перед падением, разрушим же иллюзии о Боге, отечестве, идеале, дабы человек сам был для себя всем!» Это вы проповедовали жаждущей знаний молодежи, право и нравственность были в ваших устах лишь предрассудками самого грязного происхождения, вы проклинали их. Теперь же вы явились и требуете — во имя права и нравственности! — чтобы христианское государство по вашему слову отреклось от самого себя. Теперь вы признаете, что сами стали жертвой той власти, которую отрицали столь рьяно? И сюда привел вас не ваш кумир-разум, который вы сами себе сотворили, а остатки вашего христианского воспитания, но они слишком слабы, пока еще слишком слабы, ибо вам незнакомо смирение. Вы хотели просить, и это подобало бы вам, но вы самым неподобающим образом требуете. И я ваше требование отклоняю.

Итак, все усилия были напрасны, продолжать разговор не имело смысла. Прелат хорошо выспался и был вызывающе самоуверен, как человек, у которого есть тайный ход к власти. Штеттен сознавал, что лишь его уязвленное самолюбие может оправдать любую мучительную задержку с ответом. И что лишь крайнее напряжение способно скрыть от собеседника все усиливающуюся дрожь подбородка. И он заговорил спокойно, подбирая выражения, но скоро не выдержал и сорвался, и ему самому казалось, что его слова вонзаются в отнюдь не изящный профиль грубого, малоподвижного крестьянского лица.

— Вероятно, ваше положение обязывает вас учить других смирению, сами же вы, очевидно, никогда не питали склонности к этому предмету. Мое положение требовало от меня учить других распознавать закономерности человеческой истории, ничтожество или величие участвовавших в ней людей. Но прежде чем учить, я учился. Все, что я пытался привить своим ученикам, я сначала прививал себе. Я начал свой путь, желая обосновать величие людей, их богов, отечеств, идеалов, но в отличие от Саула не обрел царства, а обрел лишь ослов[59]. И познал лишь одну простую истину, смысл которой, говоря коротко, таков: величайшим из всех обманов, когда-либо выпадавших на долю людей, становилась их уверенность, что это они творят историю, что они нашли и отворяют врата в очередной новый мир, все равно, земной или небесный. И я понял, что величайшие из всех обманщиков — спасители, пророки, политики и полководцы — обманывались сами. «И увидел я, что все, что ни есть под солнцем, — все суета и погоня за ветром», — так или примерно так выражается ваш Екклезиаст. Я узнал, что так называемые победители, вошедшие в историю, не увидели превращения своих побед в поражения только потому, что не дожили до этого. Я выразил простыми словами элементарные истины: Ахиллес не был героем, потому что ему нужно было защищать одну свою пятку. И выяснил, что сфера применения таких элементарных истин гораздо шире, чем можно предположить. Чтобы не отходить от избранной нами темы, скажу лишь, что самым прямым и непосредственным результатом появления в Вифлееме Ангела Господня было убийство всех других мальчишек в возрасте до двух лет, в самом городе и его окрестностях, как нам авторитетно сообщает Евангелие от Матфея, глава вторая, стих шестнадцатый. Я выяснил, что тысяча волов, жертвуемых ради обретения истины, — плата отнюдь не чрезмерная, тогда как миллионы человеческих жизней, в течение веков жертвуемых ради спасения, заключающегося в посмертном блаженстве, — цена более чем несуразная, ибо жизнь — единственное человеческое достояние. Я пытался убедить моих слушателей, что все беды человечества не кончаются, а его идолы — нация, отечество, идеалы — не рушатся, оттого что оно страдает забывчивостью. Я проповедовал религию хорошей памяти, подлинное историческое сознание, для которого прошлое, пусть неясное в мелких подробностях, все же открыто в главном. И хоть я и признавал, что экономист Карл Маркс понял смысл истории лучше, чем все исторические факультеты, вместе взятые, я же и напомнил его не в меру ретивым ученикам, что он лишь расчистил почву для сооружения нового храма. Я пытался отбить часть молодежи у этого солдата-тыловика, у доблестного санитара Фрица Ницше. Если мораль — это чесотка, то пусть и власть будет им так же отвратительна, как проказа, а воля к ней — так же подозрительна, как вступление в старой песне о евангельском мессии! Мудрецы учили молодых — кстати, безуспешно учили — давать ответы, моя же задача была скромнее: я прежде всего хотел научить их задавать вопросы, видя в ответах в лучшем случае предпосылку для новых вопросов. Я учил их понимать, что единый гран знания больше тонны мнения, больше целого мира какой угодно веры. И я говорил им: нет таких идеалов, ради которых стоило бы хоть на миг отказаться от наслаждения ароматом цветов, улыбками ребенка, а также от бокала вина, от девичьего поцелуя. Ибо истина, говорил я им, в одном: есть только человек и его жизнь, а больше нет ничего. Здесь и теперь, вот твой Родос![60] И нет никакого там, а тогда будет уже слишком поздно. Я…

1 ... 47 48 49 50 51 52 53 54 55 ... 230
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Как слеза в океане - Манес Шпербер.
Книги, аналогичгные Как слеза в океане - Манес Шпербер

Оставить комментарий