которые настроились внимать упоительному сверчковому прибою и звону соленого пульса моря.
Высмерток, черный от густой горячей грязи, словно старый немощный бес из самой преисподней, семенит от озера к морю. Босые ноги натыкаются на колючие шипы степных трав. Боли он не слышит. Не чует он и горечи древнего озерного ила... Сейчас, в который уже раз, омоется он. Но получит ли избавление от злосчастия своего?..
Когда взошел острый молодой месяц, Комитас потихоньку вывел из подземелья Голубя, навьюченного в этот раз всего лишь пустой крошней да коротенькой солдатской лопаткой. Армен никогда не носил оружия, потому что знал: лекарей не убивают. Лекари необходимы всем, а когда идет война — особенная в них нужда. Вот и сейчас Армен шагал в ногу со своим неторопливым Голубем и сожалел лишь об одном: у него не было черной собаки. По преданию, отправляющийся за божьим корнем обязательно должен взять с собой голодную черную собаку... А где же ее взять? Голодную, да еще черную. Чисто черную. Главное, думал Комитас еще, незаметно перейти старую дорогу. Не попасться на глаза бандитам. Вряд ли они далеко от Мужичьей Горы ушли. Где-нибудь сейчас рыщут. Потайком снуют по степи. Потайком, пока их мало. Когда же насобирают войско, к каменоломням двинутся. Стеречь партизан станут. С кайзеровцами договорятся. Из пушек по входам садить начнут.
Дорогу прошел благополучно. Теперь осталось обогнуть саму Мужичью Гору. Там, на пологом склоне Чарной балки, растет божий корень. Идут Комитас и голубой ишак Голубь по ночной степи. И хозяин знает, пока животина идет спокойно, опасности нет. Ежели остановится, замрет — замри и ты, хозяин. А если опустится на колени ишак, ложись и ты рядышком. Ложись и не дыши... Так бывало уже не раз. Не раз выручал своего хозяина мудрый Голубь.
Топот копыт послышался за спиной. Но он не приближался, а удалялся. Комитас понял, что всадники скакали по старой дороге, которая давно осталась позади.
Топот лошадей Улька, Гнаша и Холодков услыхали прямо над головой. Казалось, сейчас обвалится потолок подземелья и всадники рухнут вместе с лошадьми на головы устроившихся на ночлег подземных странников. Лежали они далеко в стороне от того провальчика, в который удалось с их же помощью выскользнуть Ануфрию. Лежали же, чтобы первый луч света разбудил их под еще более узким проломом, и сквозь него услыхали глухой голос Мышка Перевертня:
— Ну, где же твоя дырка? Где? Не залатали же они ее, пока ты бегал по степу, язык вывалив.
— Да ж говорю, если бы светло было, я бы ее быстро нашел, — оправдывался Ануфрий. — А так...
— Кончайте препираться, — это уже голос Варавки, — никуда не денутся твои земляки. Найдутся. Давай-ка лучше командира с комиссаром шукать. Этих первее надо найти. Найти и добить. Во где они у меня...
Всадников было с десяток. Значит, подумали Улька, Ваня и Гнаша, в банде наверняка и Панкеевы, и старый Перевертень, и еще кое-какая сволочь. Быстро же ее поднабралось!
— Я бы их сам отвел к отряду, — прошептал Улька. — Там бы их встретили пулеметиком. Сейчас, пока их мало, и надо бы уничтожить. Потом будет труднее.
— Если б да кабы... — пробурчал Гнаша.
Комитас недолго искал. Вот оно, растение, а под ним тот самый божий корень. Большим пахучим кругом разлеглось оно на земле. Погладил Комитас влажные шершавые лепестки, тесно прижатые один к другому, и начал потихоньку со всех сторон окапывать куст. Все глубже и глубже уходит под осторожными руками Армена штык солдатской лопатки. Запускает Комитас под стебли пальцы. Уже и сам корень прощупывается, однако Армен продолжает копать еще и еще. Знает — не время пока извлекать целебную плоть. Говорят, что когда его вынимаешь из землицы, он кричит громко, как человек от боли. Комитас такого крика не боится. Пришлось за долгую жизнь наслушаться, как люди от боли кричат. Рождается человек с болью. Умирает с нею.
Ступил Высмерток в прибойную волну залива. Наклонился, стал бесчувственными руками смывать ил целебный с бесчувственного тела и увидел звезды в воде. Вода качалась. Дробилось в ней небо многозвездное. Закружилась голова у Кузьмы. Качнулся он. Поторопился глаза от звезд отвести. А куда их отводить? Поднял их. А тут звезды настоящие. Еще больше закружилась голова у Кузьмы Шагова. Да так, что упал он в воду навзничь, и проникла она ему в легкие, и стал биться Кузьма Шагов на мелководье залива, словно краб лапами вверх. Пока перевернулся, пока с трудом стал на четыре кости свои бесчувственные, пока хватал ртом воздух — солоноватый и молодой, — она и родилась в нем, долгожданная. Сначала он ее увидел. Словно бы звездочку. Красная такая — мерцает и приближается. Откуда летит — не поймешь-разберешь. Но летит к Кузьме Шагову. Издали, это ему ясно очень хорошо, из дали-далекой. Летит в Кузьму, чтобы пронзить его насквозь. А Кузьме хочется распрямиться. Подняться, стать так, чтобы долгожданная боль его попала прямо в грудь, туда, где у людей сердце... И он успевает это сделать, подставить свою старую, недавно еще бесчувственную грудь, чтобы ее насквозь пронзила долгожданная, вымоленная у жизни боль. И когда это случилось, закричал Кузьма Шагов радостно и, как ему показалось, громогласно: «Аааааа-ах!»
Перевязал Комитас корень тонким концом сыромятного ремешка, а к другому концу его повод Голубя своего притачал. И потянул Голубь — мудрый голубой ишак, потащил медленно без понукания. Когда хрустнули последние нити, связывавшие корень с матерью-землею, разнесся над ночной степью высокий человеческий крик: «Аааааа-ах!» И было в нем слышно одновременно и радость рождения на свет, и печаль разлуки с бытием.
— Аааааа-ах! — Этот крик долетел до подземелья, где, свернувшись в калачики, словно тройня во чреве матери, спали, Улька, Гнаша и Ваня Холодков. Долетел он туда и разбудил их.
— Что это?
— Что такое?
— Откуда голос? — вразнобой тревожно прошептали все трое.
— Гляди-ка, мужики! — воскликнул и вскочил на ноги Улька. — А это что?!
Освещенный бледным сиянием месяца-молодика, под самым проломчиком краснела живым огоньком и слегка раскачивалась тюбетейка...
— Так это же золотобрюх! — холодея, прошептал Ваня.
— Господи, никогда таких-то крупных не видал, — выдавил из себя Гнаша Отцов.
Улька потянулся за винтовкой. Но тут же отпрянул —