ягода этот странный путешественник.
«Кугелъ — его благочестие. Может быть, ваша религиозность — сказки? У вас сегодня
йорцайт?»{
Наконец, интеллектуал из большого города получает материал для своего рассказа «Пруд», который он действительно публикует в сионистской газете на идише, как и подозревал реб Мойше. Такие стилизованные народные сказки или монологи к тому моменту стали самой известной торговой маркой этого путешественника. Уже четырнадцать лет прошло с тех пор, как И.-Л. Перец впервые появился в районе Томашува. Почему же он решил снова возродить свои «Путевые картины», впервые появившиеся в 1890 г., когда он только начинал как писатель? Просто ради критики сионистского возрождения трудно заглянуть назад, но в те дни всеобщего покаяния это было весьма в ходу. И почему реб Мойше, типичный простой еврей, говорит так, будто он впитал злую иронию Генриха Гейне по отношению к гастрономическому иудаизму с его одой субботнему кушанью, чолнту: «Сам Всевышний Моисея / Научил его готовить / На горе Синайской»?2
Известный неутомимой, бесконечной работой над стилем, Перец ввел воображаемого информанта, чтобы задать ему самые острые вопросы, которые у него были к себе самому Моральный вопрос: какое право имеете Вы, господин
Первоклассный Писатель, пользоваться тем, во что другие верят? Пусть традиционный еврей лечит свои раны волшебными сказками о тайном праведнике — не используйте их для своих целей! Экзистенциальный вопрос: что заставляет Вас думать, что использование моих историй возместит Вам отдаление от настоящих источников идишкайт полнее, чем поедание кугеля в ресторане в годовщину смерти Вашей матери? Эстетический вопрос: Вы серьезно полагаете, что можете заставить наивного человека из народа служить Вашим современным требованиям? Вы можете замаскировать свои утонченные чувства этим грубым литературным приемом? Заслуга Переца в том, что он смог выразить свои сомнения и свое критическое самосознание, даже если его попытки спрятаться за фольклорной стилизацией увенчались успехом. Степень его отчуждения от народа и его традиций была такова, что его все еще преследовали слова, которые он в качестве путешествующего горожанина услышал на проселках Польши.
Это был долгий путь. Тридцатйдевятилетний выходец из провинции вернулся на родину, вооружившись вопросниками и финансовой поддержкой богатого вероотступника из Варшавы,
Яна Блоха. Оптимистическая позитивистская программа практического образования, науки и гигиены, интеграция общественных классов и этнических меньшинств — все это было сильно поколеблено недавней вспышкой антисемитизма. Блох верил, что реальные данные об экономической деятельности евреев и об их службе в армии остановит реакционный поток, и предпринял статистическое исследование. Среди прочих он нанял И.-Л. Переца, адвоката без практики, который пытался устроить свою жизнь в Варшаве, чтобы тот разработал соответствующий вопросник и работал с ним в провинции. Хотя местная полиция в итоге положила конец экспедиции и ее материалы никогда не были опубликованы, Перец вернулся в Варшаву с таким багажом социальных, культурных и лингвистических сведений, что ни один писатель не мог бы и пожелать большего3.
На первой же остановке своего вымышленного путешествия — в городе Тишевиц (Тишеце, Tyszowce), в семнадцати километрах от родного Замостья (Zamosc) — шрайбер (регистратор) сталкивается с тремя бывшими столпами польского еврейства: раввином, маскилом и хасидом. Первый — интеллектуальный трус, которого лучше всего характеризует его поношенная одежда. Второй — невыносимый хам, а третий — истинно верующий человек, сломленный бедностью4. На этой ранней стадии повествователь все еще придерживается рационалистического мнения, что бедность — корень всех зол. «Если бы кто-нибудь забросил в Тишевиц пару тысяч рублей, — говорит он собравшимся после вечерней молитвы, — все внутренние разногласия прекратились бы». Эти люди только что обсуждали, что общинное и хасидское руководство не могут договориться между собой. В споре слышен голос реб Эли, хасида «худого, сгорбленного, замученного, и кафтан на нем напоминал халат раввина».
Штетл — это культура бедности, сама нищета порождает уникальные проявления индивидуальности. Здесь, как и повсюду в сочинениях Переца о штетле, перечень эпитетов, каким бы мрачным он ни был, свидетельствует об исключительности персонажа5. Глубочайшая интимность диалога отражает как изолированность, так и всеобщий культурный призыв, обращенный даже к простому местечковому еврею: люди используют фразы на библейском и раввинисти- ческом языке, афоризмы, эллиптический стиль и риторические вопросы, характерные для изучения Талмуда6. Все, в том числе сам рассказчик, говорят на польском диалекте идиша, так что во время путешествия по провинции он в языковом отношении чувствует себя вполне как дома7. Но сегодняшний день прошел. Прежде чем вернуться к женам и детям, члены местечкового парламента посвящают приезжего шрайбера в сугубо мужской ритуал хасидского рассказа.
Реб Эля обращается к личному опыту и рассказывает о некоторых чудесах, которые чуть было не произошли с ним. Конечно, в любой толпе найдутся скептики, но воркский цадик (из местечка Варка), примет вызов от любого, даже от Самого Всемогущего. Заступническая сила ребе была такова, что когда он держал младенца во время обрезания, то мог сделать так, что лишь малая заслуга еврейского жизненного цикла двигала десницу Господню. «Надо было видеть ребе во время обрезания... Ребе говорил, что нож могеля вызывает страх» (Y 141, Е 37; «Рассказанные истории», пер. М. Беленького, R 32). Бережно храня тайну силы ребе, реб Эля ждет сколько только возможно — пока не пришло время родить его старшей дочери. Случилось так, что в это самое время цадик присутствовал на обрезании на другом конце города, и реб Эля бежит туда, а крик умирающей дочери звучит у него в ушах. Увидев цадика через окно, реб Эля пытается вскочить туда, но падает с лежащей под окном кучи мусора. К тому моменту, как ему удается добраться до цадика, церемония уже закончилась и минута благодати прошла; а когда он возвращается домой, весь в крови после падения, его дочь уже мертва.
Маскил избавляется от мрачного состояния духа, веселясь над доверчивостью реб Эли и расхваливая свою собственную роль в поддержании обнищавшего хасида. «А кто он теперь, как вы думаете? — спрашивает маскил. — Меламед для моих детей, заберу детей, и он останется без куска хлеба». Реб Эля, ощутимо задетый таким ударом своему самолюбию, призывает маскила к большей терпимости, цитируя Маймонида, которого почитают отнюдь не меньше за то, что он не верил в волшебство. Собравшиеся просят реб Элю продолжать, и он возвращается к обещанному рассказу о том, как он едва не разбогател.
Смерть жены и неудачный повторный брак довели реб Элю до тяжелейшей бедности. На этот раз он пришел к цадику, когда тот пребывал в состоянии наивысшей благодати, и взмолился ему: «Хочу быть богатым!» В результате