из них плохие стихи. Писала я слишком быстро, не раздумывая, в тетради для математики. Я никогда не любила линии. Я писала грубые слова там, где должны были стоять твои цифры. Заполняла клеточки, будто фаршировала перец. Рассылала их во все стороны: где бы ни находила хоть какой-нибудь литературный журнал – левый, правый, студенческий, академический, в центре метрополии или в дыре в провинции – мне было неважно. Один из них, думала я, рано или поздно попадет к нам на факультет, окажется в библиотеке. Одно из моих стихотворений или рассказов дойдет до тебя, хочешь не хочешь, придется его прочитать под моим глупым, монолитным именем. А если я напишу что-то действительно ценное, каким-то маленьким языком, который лежит под тонной лживых слов, возможно, я доберусь и до Армина.
Но ты все это стоически игнорировала, мои стихи отскакивали от тебя, как пули от бронированного автомобиля. Ты появилась на презентации моего сборника, там, куда папа пригласил струнный квартет и заплатил сухопарой актрисе, чтобы та прочитала мои тексты. Презрительно посмотрела на весь этот цирк, я видела твой взгляд в последнем ряду. Ты пришла с каким-то типом, ты их таскала с собой как костыли, а мне было стыдно за жалкие стихи в устах переоцененной актрисы. На столе лежали экземпляры моей книги. Я смотрела на них с сожалением, словно это птицы, которых я раздавила своим сапогом. Я знала, что ты думаешь: что я продала им какую-то несуществующую историю, что я умыла руки после всех своих преступлений, что только ты знаешь настоящую меня, которую я ловко оставила вне этих обложек. Ты, Лела Берич, которую вся шпана в Банялуке воспевала в сортирах четырехстопным хореем и которую эти типы передавали друг другу из рук в руки как эстафетную палочку, осуждала меня и мое чистое литературное преступление. Я изрыгнула весь этот язык напрасно, профукала его на вымыслы, в то время как в твоем дворе, под черешней, по-прежнему стоял твой красивый брат. Мы его переросли. Я видела все это в твоем взгляде. А потом ты потянула того типа за рукав и исчезла с моей слишком пышной презентации еще до того, как скрипачи запиликали Баха.]
9.
«Я хочу пи́сать», – торжественно заявила она и принялась рыться в сумке. Я сделала вид, что не слышала. И посмотрела в зеркало заднего вида, чтобы якобы решить какую-то очень важную водительскую проблему. Мы находились в пустоте – впереди и за нами простирался однообразный асфальт. Насколько мы удалялись от Банялуки, настолько и темнота становилась жиже, легче для глаз. Я видела дома, маленькие и разбросанные, как камешки, отколовшиеся от какой-то скалы. Видела мертвые, засохшие цветы в чужих дворах. Видела запустение. До границы нас ожидало еще совсем немного дороги. Каждой порой своей вспотевшей кожи я чувствовала, что мы едем к выходу, примерно так же, как обезумевший утопающий наконец-то понимает, где поверхность, а где дно реки. Еще полчаса – и Босния останется за нами.
«Алло? Ты меня слышала?» – спросила Лейла и хлопнула меня по плечу.
«Здесь нельзя останавливаться».
«Придется, я на одну капельку».
На капельку. Она была, видимо, единственным человеком, который так говорил. Складываем маты после урока физкультуры. «Сара, на одну капельку», – говорит Лейла и оставляет меня в одиночку отрабатывать наше общее наказание. Сидим на том чудовищном концерте перед вручением дипломов. «Я на одну капельку», – говорит Лейла всем и никому и встает посреди Чайковского, заставляя подняться целый ряд ожидающих свои дипломы, – и это только для того, чтобы добраться до туалета.
«Потерпи», – говорю ей, хотя и сама бы уже тоже не прочь на капельку. Чувствую на себе осуждающий взгляд. Знает, что я страстно желаю вытащить нас из этой темноты и что я, если потребуется, уеду из Боснии даже описавшейся. Мне стыдно за это явное желание.
«Сара, прошу тебя. Мне действительно надо пописать».
«Осталось чуть-чуть».
«Сара, мать твою…»
«Я не стану здесь останавливаться».
А потом все происходит очень быстро, быстрее, чем я могу это осмыслить – ее худая рука на руле сильнее двух моих, вместе взятых, «Астра», как перепуганный зверь, истерически подчиняется ее резкому движению, моя голова со всей силы ударяется о дверь, с левой стороны от нас – кукурузное поле, листья, как оскорбленные дамы, наносят машине пощечины, моя нога на тормозе. Стоп. Вокруг нас все позоряще живое и непроходимое.
«Какого хера?! Что ты себе позволяешь?» – проорала я, но она уже вышла, сильно хлопнув дверью. Я в бешенстве выкрикнула ее имя, которое лишь тупо отозвалось эхом и растворилось в темноте, слишком хрупкое, чтобы остановить ее длинные ноги. Я различаю силуэт, она пробирается между стройными растениями, как будто ей не впервой заниматься вандализмом на кукурузном поле, как будто ей принадлежит все сельское хозяйство этого мира. Однообразная флора поглотила ее прежде, чем я смогла этому как-то воспротивиться.
В зеркале вижу свою окровавленную голову. Рана небольшая, но болезненная. Челка до нее не достает, значит, не смогу ее скрыть. Проклятая, чокнутая Лейла. Неужели никто на этом свете не мог отвезти ее в Вену? Проклятая Вена, которая отсюда, с кукурузного поля, кажется несуществующей. Почему ее не отвез Дино, он что, не в состоянии, ему запрещено? Когда я его видела, колени у него выглядели совершенно здоровыми. Может, он за что-то осужден, и ему не разрешено перемещаться, может, у него испытательный срок, потому что он ограбил какой-то киоск. Ей, похоже, важно, чтобы я увидела Армина. Она могла воспользоваться кем угодно и никогда мне не позвонить, и ей было бы наплевать, знаю я или нет. Я провела бы свою жизнь в благоденствии, рядом со своим голым соседом, со своим деревцем авокадо. А так я сижу с окровавленной головой почти на самой границе Боснии, счастливая, что не сломала шею только из-за того, что Лейле Бегич приспичило попи́сать.
Я вышла из машины, сопротивляясь острым зеленым листьям. Несмотря на темноту, было невыносимо жарко. Я обдумывала, что сказать первому любопытному водителю, который остановится возле места происшествия. Что сказать полиции. Что сказать Майклу, хотя маловероятно, что он когда-либо об этом узнает, – мой телефон мертв, еще с АВНОЮ.
Олень. Выскочил олень, прямо перед машиной, я растерялась и резко свернула. Так им и скажу. Но есть ли тут вообще олени? Я не могла прогуглить свое предполагаемое вранье. Посмотрела в ту сторону, куда ушла Лейла. Ее не увидела. Мир превратился в сотни зеленых подъемных кранов. Я знала, что она где-то там, сидит на корточках. Делает вид, что ее поступок был совершенно нормальным. Возможно, так бы и было, если бы все произошло в другое время, а мы были бы теми девчонками на берегу реки. Но это не так. Даже она знает, что все это плохо. Мы уже не те, мы не делаем глупости, машина чуть не перевернулась, мы могли серьезно пострадать. Как долго ей надо сидеть в кукурузе, чтобы признать это? А может быть, все было спектаклем, чтобы доказать мне – скучной, взрослой мне, – что я ни на что не гожусь, что я изменилась, а она осталась той же?
Пробираюсь через кукурузу и не вижу ее. Расталкиваю высокие растения, будто они люди на каком-то