прошли годы. Видимо, ей не пришло в голову, что я – это кто-то, кому нужно сказать, что сосну срубили.
Если часть меня и хотела увидеться с ней, то после того, как я увидела ту пустоту, она затихла. Это больше не был мой двор. Это больше не был мой дом. Я увидела, что она поменяла и дверь – новая стала шире, с двумя большими деревянными створками, как усыпальница какого-нибудь известного духовного лидера. А потом дверь открылась так резко, что я тут же спряталась за соседский дуб, а потом присела на корточки за розовым кустом в страхе, что меня кто-то увидит.
Из дома, который когда-то был моим, в котором я когда-то давно сидела с Лейлой и делала задание по математике, вышла незнакомая маленькая женщина с длинной искривленной шеей. Изнутри проникал свет, который помог мне лучше ее рассмотреть. У нее были короткие темные волосы и большие толстые очки на кончике широкого носа. Никогда раньше ее не видела. Потом женщина вернулась в дом, будто что-то забыла, что-то такое, для чего был нужен такой проход. В следующий момент вышла обратно, катя тяжелое инвалидное кресло, в котором сидела моя мама. Сначала я увидела белые отечные ноги, в которых не было и следа жизни, казалось, будто мою маму кто-то облепил чужим мясом, салом какого-то несчастного животного. Там, где должны быть колени, лежал вялый живот. Вместо матери я видела однородную груду сала, на вершине которой были тонкий кустик светлых волос и два маленьких глаза под наморщенным лбом. Она была изуродована, словно ее взял в свои неловкие руки какой-то гигантский ребенок и деформировал, как пластилин. В темноте я пыталась найти на ее лице что-то от той женщины, которая когда-то заплетала мне косу так туго, что я и сегодня помню боль в темени. Я хотела вызвать в памяти маму, которая стригла мне ногти, собирала меня в школу, клала мне в сумку яблоко и шоколад и говорила, чтобы я возвращалась домой по главной дороге, а не перелезала через заборы и все видели бы мои трусы, будто я деревенщина, а не дочка начальника полиции. Я искала в этой необъятной груде сала что-нибудь, что было бы как-то связано со мной и моей жизнью, с местом, откуда я родом; так после землетрясения пострадавшие приходят в свои разрушенные дома, чтобы найти хоть какие-то свои вещи, а там ничего нет. Только пыль и разбитое стекло.
Маленькая женщина припарковала инвалидное кресло возле садового стола, а моя мать, проведя пальцем по клеенке, взвизгнула: «Хоть что-нибудь в этом доме может быть чистым?!» На эти слова та, другая, вытащила из кармана фартука тряпку и начала энергично тереть стол, на что моя мать смотрела с отвращением.
«Хотите сразу обед, или…» – спросила дрожащим голосом несчастная.
«А когда же, может быть, завтра?»
На столе быстро появилась еда. По-прежнему спрятавшись за кустом, я смотрела на свою мать, как она ест. Ее руки по сравнению с остальным телом казались маленькими, пальцы толстые, надутые, с блестящими подушечками. Она подносила пищу к маленькому пухлому рту с утомленной послушностью, без всякого видимого удовольствия. Это было что-то, через что она должна пройти, что-то почти бюрократически утомительное – все эти хлеб, и мясо, и картошка, и пита, и еще столько же чего-то, что мне не удалось рассмотреть. Видела я и ее блюдо с цветочками для особых случаев. За двенадцать лет оно стало меньше. Цветочки побледнели, местами стерлись.
«Пееетка! Пееетка!» – закричала она между двумя кусками чего-то. А Петка выглянула в окно, из которого шел пар от следующего блюда.
«Слушаю вас, госпожа», – ответила она.
«Не забудь про рыбу. В прошлый раз она у тебя подгорела».
«Не беспокойтесь, госпожа, я за ней приглядываю, как раз успею сделать баклаву».
«И отрежь им сначала головы для ухи», – добавила моя мать с половиной картофелины во рту.
«Что вы сказали, госпожа?» – крикнула Петка.
«Я говорю ОТРЕЖЬ ИМ ГОЛОВЫ! Ты что, глухая?»
«Да, да, это я сейчас…» – послышался ответ из кухни.
Врать не буду, когда Лейла велела остановиться возле дома, я про себя подумала: а вдруг это как раз тот день, когда я увижу мать, извинюсь, что пропустила папины похороны, что не звоню ей. Я представила себе эту сцену – мы обе бы плакали или только я, она бы меня обняла, измененная временем и утратой, сказала бы что-то такое, чего никогда раньше не говорила, от нее бы пахло сладковатыми духами, которые она покупала в наборе с кремом для тела и маслом для волос, она сварила бы мне кофе, спросила бы про Майкла. Сейчас мне стыдно за такой пафосный сценарий. Я пряталась за чужими розами и смотрела, как она обжирается. А потом я, пытаясь скрыться незамеченной, умудрилась оцарапаться шипами. Рванула в сторону так, что шуршание услышала и мать, которая моментально перестала есть и посмотрела в мою сторону. Она щурилась без очков.
«Пееетка! – закричала она. – Петка, там кто-то есть, в розах!» Я побежала так быстро, как только могла, хотя Петка, конечно же, ее и не услышала, да и ей, такой маленькой и рахитичной, не удалось бы меня догнать, даже если бы она захотела. Я бежала по темной улице, уже далеко от уродины в инвалидной коляске, которая смотрела на меня двумя маленькими глазками, глубоко вжатыми в пластилин. Я бежала до самых народных героев, думая об отрезанных рыбьих головах, как они плавают в большой кастрюле на ее плите. Я спряталась за памятником и, когда убедилась, что никто за мной не гонится, села на ступеньку, чтобы передохнуть.
Мне бы хотелось быть одной из тех героинь современных романов, которые нам, обычно в самом начале сюжета, дают понять, что они никогда не плачут. Про них говорят что-то типа «не могла плакать, хотя ей и хотелось» или «в последний раз она плакала, когда ей было четыре года». Примерно так. А мы думаем: вот, как хорошо, что писатель избежал сентиментальности, создал сильный образ. Но эта книга не обо мне, себя я не могу выдумывать и дописывать – я сидела на этом памятнике и ревела как ребенок: и глазами, и носом, и ртом, и плечами, считая, что до того, как придет Лейла, у меня достаточно времени, чтобы промокнуть глаза и подтереть сопли. Я плакала так, будто могу этим доказать, что когда-то что-то существовало, какая-то идея дома и семьи, история, которую я могу рассказать приятелям Майкла под вино и канапе. Я чего-то ждала, как Лейла в музее АВНОЮ. Понятия не имею чего.
В темноте мне не было видно его лица, но я знала, кто из этих героев – Ранко Шипка, он там, с краю, почти последний в группе. Все они смотрели прямо, только у него голова была слегка повернута в сторону. Мне нужна была старая, еще из средней школы, способность найти какую-то высокую цель, придумать трогательную драму и поместить ее в центр своего дня как монетку, которую засовывают на счастье в рождественский хлеб. Я улеглась на памятник, подложила руки под щеку и представила себе этого молодого бойца, как он поднимает брови и мелкие кусочки камня скатываются по его лицу, когда он моргает, одну ногу ему уже удалось вытащить из холодной мраморной плиты, а потом и другую, он как ребенок, который заново учится ходить после того, как с него сняли гипс.