нет никого, кому я могу позвонить и пожаловаться на проклятую Лелу Берич. Я была одна, я была такой, как всегда – свернувшимся на кровати побочным явлением. Все было кончено. Я распорола нашу дружбу. Больше ничто не связывало меня с Армином. С делом, которое закрывают. Что заключенные делают в первый день, после того как выйдут из тюрьмы? Они чувствуют страх. Необъятный, монолитный страх перед морем возможностей. Думаю, я поняла это в тот момент, на той кровати, одинокая, обыкновенная и без буквы «й» в твоем имени.
И потом еще один день, и вся неделя, и месяц. Я осознала время, то, что измеряется стрелками и звоном. Я осознала продолжительность одной минуты и одного часа, пульс отождествился с секундами. Один день без нас двух. Две недели без нас двух. Где-то в диафрагме у меня лежал электронный таймер. Моя жизнь распалась на до и после, как будто я пережила тяжелую автомобильную аварию или вступила в тоталитарную секту.
Я попыталась тебе позвонить один-единственный раз. Твоя мама сказала, что тебя нет дома, таким нежным голосом, как будто извинялась, что вынуждена лгать. И помнишь тот вечер, когда я наткнулась на тебя вместе с каким-то типом рядом с могилой Сафикады? Ты всегда любила это место, еще с тех пор, как мы были девчонками. Ты знала о нем давно, еще до того, как городские власти решили его увековечить. Тебя совершенно не впечатлила ни история любви, ни лик какой-то мифической девушки, не свечи, которые банялучанки позже оставляли на камне, веря, что, поклоняясь истории чужой любви, придадут больше смысла собственной. Нет, для тебя все это были глупости. Тебя впечатлила смерть. Смерть, которая не спрятана на кладбище, в окружении цветов и плакальщиц, а та, что выставлена в центре города на всеобщее обозрение. Нечто столь простое, что неосведомленный путешественник прошел бы мимо этого места, не глянув на него больше одного раза, не зная, что полой своего пальто он на миг прикоснулся к смерти. Но в тот вечер ты просто случайно шла там с каким-то типом, актуальным в тот месяц. Вы были навеселе. Наткнулись на меня, позорно трезвую для субботы, и расхохотались. Этот тип, уже не помню, кто именно – их было столько за все годы, – сказал: «Вот и красивая однокурсница…» или что-то в таком роде. А ты лишь засмеялась тем новым смехом, который отрабатывала в последний месяц как пощечину всей нашей истории. Ты потянула его за рукав, и тем дело и кончилось. Я осталась рядом с Сафикадой, рядом со смертью. Одна из свечей наклонилась, с нее капало, воск образовал маленький мостик от фитиля до камня. Я попыталась ее выпрямить, но ничего не вышло, только сломала. Оставила такой, изуродованной и погасшей, рядом с другими. В конце концов, кто я такая, чтобы выпрямлять чужие свечи, исправлять чужие клише? Я подумала, что ты, возможно, была права: никому умному не следует со мной дружить.
В туалете на втором этаже философского факультета кто-то фломастером написал: «Весь наш город теперь знает, как ноги Лела расставляет». Я достала из сумки ключ и соскребла твое имя со стены. Я оберегала тебя и там: в грязных сортирах, полных чужой мочи и использованных презервативов. Я оберегала тебя, хотя ты больше со мной не общалась, хотя этот случайный четырехстопный хорей на стене, вероятно, отражал правду. Мне не нужна была твоя благодарность. Я делала это ради себя, чтобы иметь право на крохи собственного достоинства, ведь я была за справедливость. Безымянный герой туалета на втором этаже факультета. А ты за это время расставляла ноги под каждым прыщавым кретином с нашего курса. Исчерпав их, ты переключилась на дипломников. Я сидела на одной скамье с тремя девицами, у каждой из которых на лице было по одному проклятию: большой нос, большой лоб, большие зубы. Они выносили свои приговоры с омерзительным единодушием и сообщали одна другой сплетни, провожая взглядом очередную жертву, которой в большинстве случаев оказывалась именно ты. «Посмотри на эту потаскуху, прямо взглядом предлагает собой попользоваться», – говорили они. «Надо же какой сброд пускают на факультет в наши дни…», и «Как она исхудала от траханья», и другие столь же невыразительные мантры, которыми они, хотя бы на мгновение, превращали себя в нечто красивое и чистое, нечто, отличное от Лелы Берич. А я меняла тему, расспрашивала их о каком-то конспекте или чьей-то консультации, но не из-за того, что мне мешала их гадостность, а для того, чтобы перестать слышать это имя. Тогда они резко поворачивались ко мне, как трехголовое чудовище с шестью глазами, злобные из-за того, что я прервала их сеанс магии. Они упивались твоими похождениями как библейской притчей о падшей женщине, которая когда-то была непорочной. Но я знала истину. Не было тут никакой утраченной чистоты, никакого грехопадения. Это Лела расставляла Лейлины ноги, проституировала, тащила ее за волосы по наклонной плоскости. Мужчины были лишь потрепанными картами в твоих ловких руках игрока в покер. Ты хотела растянуть свое выдуманное имя между всеми этими персонажами, пока оно не разорвется, пока его не изваляют в дерьме столько раз, что ему больше не останется ничего другого, кроме как сдохнуть, одиноким и истощенным, как пьяница под мостом. И когда твоя вторая кожа отомрет и засохнет, тебе, может быть, удастся ее с себя сбросить. У тебя снова отрастет черная грива. Ты снова станешь ты. Когда-то я верила в это или хотя бы хотела верить. А потом, годы спустя, я увидела тебя перед рестораном в Мостаре и поняла, что была не вполне права. Ты забрала у своих волос весь цвет и села в белый автомобиль. Гадюка сбросила все свои кожи, а новую не нарастила. Отвергла чешуйки, они причиняли больше боли, чем солнечные лучи.
Ты таскала Лелино имя по туалетам. Я волокла Сарино по литературным журналам. В конце концов, не сводится ли все это к одному и тому же? Я начала писать после того, как ты покрасилась в блондинку. Я хотела иметь что-то под контролем, быть богом каких-то маленьких миров. Я выдумывала героинь, чьи ноги были сильнее моих, которые не плакали из-за малейших мелочей, давали правильные ответы на языке, который я никогда не использовала. Я выдумывала наполовину людей, наполовину уродов и их нереальные маленькие хобби – коллекционирование бабочек, например. Посылала их невозможными маршрутами, где они теряли все, где я сводила их к самому низкому, что в них было, но откуда им перед самой последней фразой все же удавалось выползти. Я спасала их ничтожные жизни. Милостивая богиня без лица. Как-то ночью я даже придумала целого черноволосого мужчину, рубашки которого пахли лимоном, который носил в кармане карандаш НВ и имел шрам на щеке. Придумала книги в его руках и испачканные графитом пальцы и тротуары под его туфлями. А потом, однажды ночью, просто его убила, двумя фразами. Я выдумывала глупые, нелогичные истории, в которых наш город напоминал заколдованный скандинавский городок, где никогда не было никакой темноты, где люди не исчезали, а мои героини могли беззаботно купаться в реке. Во всем этом было мало смысла, но меня это не волновало, ведь если одно слово легко нанизывается на другое, нет необходимости останавливаться и думать об ответственности. Иногда истории были короткими, незаконченными и недосказанными, и тогда я разрезала их на строфы и делала