опять в детдом или к дядькам этим противным. Особенно этот, «цюцельник». Ну, прям, нитратный какой-то.
Чуток успокоившись, Терёха определил Оленьку в классическую гимназию. Та в ответ стала прилежно учиться. Но тут как раз деньги ворованные, потраченные на Оленькину гимназию, на хлопоты по удочерению, на одежду-обувь и прочее – полностью кончились. Жить стало не на что. С цирковым образованием, да ещё в немолодёжном возрасте – никуда не брали.
Ровно через две недели после денежного облома, поставив на стрёме одного из коллег-«городушников», Терёха аккуратно и артистично – применив навыки фокусника-иллюзиониста – обчистил на огромную сумму ювелирку (или как ему было привычней: «фиксатую банду») на Маросейке. И уже через два дня сбыл барыгам два увесистых мешочка с рыжевьём и брюликами…
Деньги появились, полиция до него так и не добралась, позаботился об этом заранее, – приходил в ювелирку в гриме и одёжке индусской, – но всё ж таки было на душе неспокойно.
В трепле нервов, зряшных и незряшных волнениях, цирковым аллюром проскочили почти семь годков. Как пьяная моль, вылетала иногда из-за шкафов, чтобы подразнить, – будущая жизнь. Но тут же за шкафы опять и пряталась.
Оленька оканчивала гимназию, нужно было двигать её по жизни дальше.
– А как двигать? Как? – Спрашивал себя по временам Терёха.
И сам же себе отвечал:
– Сердцу непонятно, уму недоступно.
Как раз после этих слов всё вдруг сжалось и разжалось пружиной, а потом ещё и встало с головы на ноги. От ворья и даже от Оленьки поволокло Пудова Терентия назад, на горящую в столпах света цирковую арену. Этот пружинистый скок пришёлся ему по душе. В таком вот состоянии и таким макаром, накануне Дня шута, близ Старого цирка Терёха и очутился.
Самоха и Дергач
Мысли и воспоминания стиснули сердце раз-другой-третий – и отпустили.
Март 22-го и холодноват был, а приязнен, светел. И раскручивал март потихоньку на краях своих мелкие, но вполне жизнелюбивые весенне-летние сюжеты.
Вдруг в промежутке между воспоминаниями и осмеянием бредущей мимо толпы, что-то внезапно, прямо средь улицы Терёху остановило: мелькнула, пропала, а потом была поймана боковым зрением вновь – высоченная, чуть скособоченная фигура в тёмно-сером кашемировом пальто, в лыжной голубой шапочке с красным помпоном.
Самоха!
Собрат по цирковым трюкам был мгновенно – и уже прямым зрением – на переходе к Олимпийскому проспекту из московской толпы выхвачен. Толпа текла в мечеть, и Самоха в лыжной шапочке, которую носил едва ли не круглый год, трепыхался в потоке, как рыба, не умеющая выскользнуть из мелкоячеистой сети и от этого вставшая на раздвоенный хвост. Тело Самохино пританцовывало. Голова в шапочке оставалась бездвижной. Это напомнило их давние, – без речей, – цирковые забавы.
Терёха от радости рассмеялся: «И впрямь, как рыба на хвосте. Ишь, пляшет как!»
Тут же Пудов Терентий вспомнил, какая у них разница в росте: у Самохи – 196, у него самого – 165. Но разница, как это случалось раньше, не раздосадовала: умилила.
Окликать Самоху он не стал, трижды подряд звонко щёлкнул языком, как друг друга всегда из домов или из циркового закулисья они вызывали.
Услыхав щелчки, Самоха застыл, как высоченная жердь, а потом не пошёл даже – побежал на звук. Не добежав двух-трёх шагов, замер на месте, уронил голову на грудь, и расплакался, как дитя. Сели в кафе. Самоха, кончив рюмзать, блаженно и влажно смеялся. Говорил быстро, словно страшась, – оборвут на полуслове:
– …что ты, что ты, что ты! Когда шут плачет – это он по-особому смеётся. А тебе, ёксель-моксель… тебе, Терёшечка, пора бы возвыситься над нашим бедламчиком.
– Я б возвысился да рост не позволяет.
– При чём тут рост! Ты не такой как эти захребетники, – Самоха обвёл взглядом кафешных посетителей, – ты другой: чистый помыслами, просто грубоват с виду.
– Молчи, Самоха! Молчи и знай: чем чище помыслы – тем грязней окружающая жизнь для того, кто помыслы такие имеет.
– Нет, ты послушай. Надо тебе сменить рисунок роли. Что ты, что ты, что ты! Не просто угрюмый морж, обдувающий усы среди плавающей чуши и радостного озлобления, а наивный созерцатель, усевшийся на фанерный, на скорую руку сколоченный трон. Вот, кто ты есть! Ну, такой, знаешь, изумлённый наблюдунчик, который вроде ни хрена не понимает, а на самом деле – всё до последней мелочи сечёт, – зажурчал совсем уж сладко Самоха, – Здо́рово ведь! А? Тебе б сейчас на Украйну рвануть, там, на базарах хлопчика Зелю пародировать. От политики людей отводить, к человеческим чувствам возвращать. Он в кресле высоком – ты на табуреточке тронной. Он сказал – ты искренне изумился, потом в репризе его продёрнул. Тут же, как птица человеческая, на забор уселся и уже оттуда, слова нужные произносишь: ранящие, смешные, странностью ликующей переполненные. Мгновенный уличный цирк нужен. Я как тебя увидал, так это сразу и понял. Потому и заплакал. Ты думал я от немощи плачу? Что ты, что ты, что ты! Я ещё ого-го!.. Ну, да ладно. Есть у меня на югах добрый знакомец: Ян Максюта. Правда, не знаю, жив ли. Давно «айдаровцы» грозились его грохнуть.
– Меня там сходу – в зиндан украинский. А на трон фанерный я и у нас взобраться могу.
– Здесь – не то. Пародий шибко не наскребёшь. Третьестепенных пародировать – дело дохлое. А первостепенного – пока не знаю, за что и уцепить! И потом – у нас безопасненько. А нет опасности – нет динамики творчества, нет драйва, – журчал и журчал Самоха, – ну, если не на Украйну, так в новороссийские города, в Херсон, в Мелитополь езжай. Там шутовской трон соорудить для тебя попроси. Ох, и городок Мелитополь! Вина – залейся. Бабёшек – гляди, не хочу! Теплынь, дружелюбство. И сирень «Мадам Лемуан»: сама из себя белоснежная, цветки махровые, соцветия медовые! Ух-х!
– Говорю ж тебе: трон высокий и здесь имеется.
– Так не пробиться к нему.
– А к Зеле, к тому – пробиться?
– А ты попробуй, Терёшечка!
– Мрачный шут пародирует злого клоуна? Не смешно.
– Он и впрямь, как оса, злючий. И Украйну – так родственники мои передают – ненавидит. Но ты вот в чём, Терёшечка ошибаешься. Ты не мрачный шут. Ты – шут трагический! Сам когда-то говорил: я русский трикстер. А трикстер – он для драм и нарушения омертвелых устоев приходит! Сумасшедшинку в постылые параграфы вносит! Толкает к отказу от липовых идеалов, помогает превращению мира бесконечных копий в мир подлинников.
– Не такой уж я мрачный. Да и по всему выходит – не нужны сейчас шуты трагические. Паяцы