По лицу командира цириков прошла гримаса:
— Заткни свою святую пасть, пока это не сделали мои баторы! Шепчи свои молитвы старухам! Прочь с дороги!
Бабый понял угрозу, но не поверил в ее обыденность — ламы были неприкасаемы, хотя драки между ними и случались.
— Я хотел бы, дарга…
Но тот, сверкнув медными куяками, нашитыми прямо на куртку, подал знак солдатам. Те стащили Бабыя с коня, бросили на дорогу и начали пинать ногами. Бабый не сопротивлялся, не стонал и не охал. Он знал, что каждый, кто унижает, грабит или другими какими способами наказывает лам, делает им добро, освобождая от желаний. Но на этот раз ему было совсем нерадостно от такого очищения, а больно и стыдно.
— Отставить! Он все-таки лама!
Солдаты отошли от скрюченного тела и теперь испуганно и смущенно смотрели друг на друга: лам бить им еще не приходилось.
— По коням! Стать в строй!
Потом командир подъехал к Бабыю, нагнулся с седла, спросил, не скрывая злости:
— Ты все еще убежден, что мои баторы достойны твоего глупого проклятия, лама?
— Пусть их судит небо. И вас, дарга, тоже.
— Не лезь в земные дела, лама! Это может для тебя плохо кончиться! И твое небо не заступится не только за тебя, но и за твоего далай-ламу!
Бабый не отозвался.
— Что делать с его конем, дарга? — спросил кто-то из цириков.
— Все ламы ходят пешком. Зачем конь пешему?
Да, житейская наука всегда дается тяжелее науки духовной…
Избитый и оскорбленный, Бабый не мог, да теперь и не хотел исполнить то, о чем его слезно просили соседи Лхагвы, поднявшие его с земли и отряхнувшие его одежды от пыли.
— Пригласите другого ламу! — Он достал мешочек с монетами, протянул уже знакомому парню. — Здесь — деньги…
В Урге недостатка в ламах не было — они целыми толпами бродили по улицам, днями просиживали на базаре, бесстрастно глазели на прохожих из-за дувалов и палисадников. Горожане к ним привыкли и не обращали внимания на их лица, одежды и святые товары, разложенные в пыли и развешенные на ветках деревьев.
У всех у них, как и у цириков, были родственники. Ведь почти каждая монгольская семья хотела иметь своего святого заступника, и потому одного из мальчиков, которому едва исполнялось 9-10 лет, отдавали в дацан или храм.[63] А те мальчики, что оставались дома, в 13 лет становились цириками и, случалось, служили до глубокой старости. И мальчики-ламы и мальчики-цирики были навсегда потеряны для семьи. Но так продолжалось из века в век, и к этому привыкли, хотя постоянная нехватка рабочих рук и мужчин болезненно отражалась на всем укладе жизни: сокращалась рождаемость, скудели стада, нищали не только сомоны, но и города.
Две силы всегда противостояли друг другу: ламы и цирики. Количество лам в Монголии было равно количеству цириков, а нередко и превышало их. Ламы никому не подчинялись, кроме своих духовных авторитетов, никому по сути дела не подчинялись и цирики, оставаясь самыми неорганизованными, разбойными и безнаказанными солдатами Востока. Светская власть ими не интересовалась и боялась их, а духовная была бессильной что-либо сделать вообще. Хотя и случалось, что монастыри давали хороший отпор большим военным отрядам, избивая их с неменьшей жестокостью, чем сами цирики избивали собственное мирное население…
Вот и последние домики Урги, свалки нечистот прямо посреди улиц, где бродили отощавшие священные собаки и возились в грязи и отбросах оборванные, грязные, вечно что-то жующие ребятишки, научившиеся с пяти-шести лет лихо ездить на коне, драться и попрошайничать… А потом их пути раздвоятся: одни уйдут в ламы, другие — в цирики!
Конечно, эту ночь Бабый мог бы провести и в опустевшем домике Лхагвы, но он не хотел даже дышать воздухом Урги — такой нищей и злой она ему показалась. Да и последнюю ночь лучше провести в дороге, чтобы утром остановиться у ворот «Эрдэнэ-дзу»: начинать новое дело и новую жизнь с восхода солнца, — что может быть прекраснее!
Он только на минуту заглянул на базар, чтобы купить материи для тюрбана — с красной шапкой доромбы Бабый решил распроститься навсегда. К тому же тюрбан, заколотый желтым или красным камнем, вызывал большее уважение, говоря каждому встречному, что перед ним — не просто лама, слуга неба, но и мудрец, хозяин многих тайн, знаток древних книг, посвященный не только во все обряды, но и читающий высшие символы вероучения…
Правда, у Бабыя не было письма из Поталы, но у него было письмо ширетуя Иволгинского дацана, в котором перечислялись все науки, постигнутые им. А ширетуй Иволгинского дацана — тоже высокий лама, и каждое его слово золото. И хотя письмо было адресовано настоятелю кочевого монастыря «Да-Хурдэ», с этим документом Бабый мог стучаться в ворота любого дацана, даже такого знаменитого, как «Эрдэнэ-дзу».[64] Но туда у него был другой пропуск — монета со знаком Идама. Она была вручена хубилганом Гонгором сада Мунко как пропуск в тайники Кайласа, но вернет ее тот, кто взял на себя тайный обет умершего…
Оставив шумную и грязную Ургу за спиной, Бабый не пошел по дороге, исхоженной паломниками, а повернул к священной реке. И хотя это был не сам Орхон, а только его приток Тола, но и его вода годилась для последнего омовения.
Глава седьмая
СТРАНА ШАМО
Монгол курил длинную серебряную трубочку с прозрачным нежно-зеленым нефритовым мундштуком и не торопился передать ее гостям: его смущала черная шапка дугпы Мунхийна и лисий малахай Чочуша, из-под которого торчала черная косичка. Таких гостей он еще не видел и не знал, что теперь с ними делать и как ему поступать. К его немалому удивлению, гость в черной шапке сел в позе бургэдэн суудал, присущей знатным людям, и заговорил по-монгольски ядовито-пренебрежительным тоном, как бы отмеряя незримую дистанцию между собой и хозяином:
— Ты не монгол, если не исполняешь долга гостеприимства! Я не спрашиваю твоего имени и названия твоего рода, чтобы не позорить золотые кости предков, которые и не подозревают, что их сын давно миличас-перевертыш, хотя и набирается наглости жить по их обычаям, но без соблюдения главных из них!.. Какому богу ты молишься, дербэт? Почему молчишь, кэрэмучин? Отчего не показываешь мне гнилых зубов урасута?[65]
Хозяин давно уже вынул трубку изо рта и растерянно моргал глазами: уж не сам ли Очир-Вани пожаловал на ночь глядя в его скромную юрту?
— Я — настоящий монгол! — сказал он оскорбление. — Я молюсь Будде и знаю обычаи!
— Ты — не монгол, — отрезал Куулар. — Ты — тумэт, поклоняющийся черным и белым камням!