Пунцаг кивнул. Жамц попросил подать халат, накинул его на плечи, прошелся:
— Наган не торчит?
— Я не заметил.
Широко и торопливо распахнул двери дарга Тундуп. Увидев известного ему ховрака в одеянии ламы, поморщился, как от зубной боли: глава стражников не любил, когда в дацане что-то менялось без его ведома.
— Все готово, ширетуй! — сказал он мрачно. — Я удалил всех, кто мог бы вас увидеть в этой одежде. Остался только он! — Тундуп кивнул в сторону Пунцага. — Прикажете убрать и его?
— Ради этого баньди, Тундуп, караван и идет в Тибет!
Дарга смутился: он так не любил попадать впросак. И, пожалуй, это случилось с ним впервые за много-много лет службы.
— Проклятый ховрак! — прошипел он, открывая дверь. — Ты еще у меня запрыгаешь, когда вернешься!
Тундуп закрыл дверь и ушел так быстро, что Пунцаг не успел смутиться или испугаться.
— Он пригрозил тебе, баньди? — нахмурился Жамц — Может, его вернуть и заставить извиниться?
— Дарга пожелал мне счастливого пути, ширетуй. Жамц усмехнулся: он достаточно оценил мужество парня — хороший лама должен быть сдержанным и не обращать внимания на пустяки и житейские неурядицы. А Тундупом надо бы заняться! Скоро его власть в дацане станет неограниченной… Впрочем, это уже забота Гомбожаба!
— Завяжи мне лицо платком, — сказал Жамц сухо. — Я не хочу, чтобы меня узнали даже случайно. Ты — лама и имеешь право проводить до ворот дацана случайно забредшего на огонек гостя.
Они быстро прошли коридор, проскользнули по каменному двору, где руками Пунцага был выметен каждый камень в бытность его ховраком, остановились у резных ворот, которые тотчас распахнулись и закрылись вновь, как только путники перешагнули через чугунную цепь, натянутую от одного столба до другого.
Караван стоял за глухой стеной дацана. Суетились люди, лениво перебирали челюстями верблюды, прикрыв глаза и пережевывая жвачку, изредка погромыхивая железными колоколами. Деловитые и угрюмые люди в грязных шубах, среди которых Пунцаг узнал нескольких ховраков, проверяли тюки и упряжь. Жамц подошел к головному верблюду, дюжие руки подхватили его и усадили в седло. Тотчас, повинуясь знаку караван-бажи, все всколыхнулось и, взметая желтую пыль, медленно сдвинулось с места.
Пунцагу не нашлось верблюжьего седла, и ему пришлось сесть на осла, пристроившись в самом хвосте каравана. Уплывали стены дацана, шла к концу сто девятая луна его жизни за ними, а впереди был длинный путь и полнейшая неизвестность.
Глава шестая
ТЕРНИСТЫЙ ПУТЬ
Бабый страдал уже больше недели. И конца его страданиям пока не предвиделось. Впрочем, страдания — тоже дар судьбы и воля неба! А главные заслуги человека, живущего на земле, просты и доступны: чтение молитв, соблюдение постов, постройка религиозных сооружений, щедрые подношения монахам и ламам, которые не в состоянии обеспечить себя даже пищей.
Буряты — народ добрый и никогда не бросят путника в беде. Но сейчас начало лета, и скотоводы со своими стадами ушли в горы, где иссушающее солнце еще не выжгло травы и набегающий с горных вершин холодок отгоняет слепней и они меньше беспокоят скот. Но идти по горам — удлинять путь, Бабыю же нужна самая короткая дорога. А самая короткая дорога — на Хилок. Там отдых и второй отрезок пути на Ургу. От Урги до монастыря «Эрдэнэ-дзу» рукой подать. Но кто его ждет в знаменитом дацане? Сричжанге Мунко не успел сказать главного…
Тропа исчезла на каменной осыпи. Как идти? Через осыпь или в обход ее? В обход — легче, но кто скажет Бабыю, на сколько верст тянется эта осыпь, где ее конец и начало? Махнув рукой, он обреченно полез вверх… Сыпались камни из-под ног, каждый шаг давался с трудом, да и дыхание перехватывало все чаще. Бабый — книжный человек и привык путешествовать от шкафа с книгами к столу и от стола к шкафу с книгами! Ну, вот и вершина… Бабый перевел дух, прислонился спиной к чахлой сосенке, растущей на вершине бугра, огляделся.
Осыпь заканчивалась у него под ногами, а дальше шла изгородь из жердей, маячили какие-то постройки, остро пахло кизячным дымом. Значит, он все-таки вышел к человеческому жилью, достиг цели! Это было большой удачей. На той скудной еде, что у него в торбе, до Урги не дойти.
Теперь Бабый осмотрелся более спокойно. Бревенчатый летник, зимник, амбар, постройки для скота. В таком поселении мог жить и русский раскольник с семьей, и оседлый крещеный бурят. С русскими, да еще раскольниками-семейскими, Бабыю общего языка не найти, хотя он и говорит по-русски. Напиться путнику не дадут, собаками потравят! Оглядеться надо, подумать, взвесить все. Но голод путал мысли — желудок всегда о теле беспокоится, а не о душе. Да и что он потеряет, толкнув дверь чужого жилья?
Сдвинув одну из жердей ограды и перешагнув через другую, Бабый двинулся к двери. Но открывать ее не пришлось — у самого порога сидел человек в остроконечной шапке и старой шубе. В медной трубке бурята медленно тлел табак.
— Сайн байну! — поздоровался гость.
Бурят кивнул, не вынимая трубки изо рта. Теперь будет молчать долго, пока весь табак не выкурит. Хоть бы пришел кто-нибудь!
Бабый опустился на корточки перед стариком. Тот вынул погасшую трубку изо рта, поднял выцветшие голубые глаза на гостя.
— Лама?
Теперь кивнул Бабый.
Старик вздохнул и ушел в глубь избы, но скоро вышел, неся за ручки медный пузатый самовар с надетым на трубу русским солдатским сапогом. Раздул, заглянул под крышку, снова ушел.
Разговорились уже за чаем. Жена Намжила (так звали старика) Дулма умерла прошлой осенью. Зашиблась, упав с коня. Двое его сыновей — Галсан и Ногон ушли с отарами в горы. Остался Намжил один и умереть собрался к зиме:
— Домой уйду, к Дулме. Любил я ее… Э-э, да что я тебе говорю такое! — махнул он рукой. — Ты же — лама! Для тебя семья и женщина — дела земные, грязные!
Бабый смутился: дела земные для неба грязные, но ведь и ламы живут на земле!
— Куда идешь, лама?
— В «Эрдэнэ-дзу», на Орхоне.
— Своими ногами? — удивился старик.
— Я — лама. У меня ничего нет. Старик вздохнул и снова начал набивать трубку. Но раскуривать не стал, думал.
— Далеко идешь, лама. Не дойдешь, однако. Бабый промолчал говорить о незавершенном — грех, а поддакнуть старику — попросить коня. Лама же никогда ничего не просит. Он берет только то, что дают ему люди сами.
— Я тебе дам коня, лама. И седло дам. А ты за это помяни мою Дулму в своей молитве. И меня помяни Потом, зимой.
Странно подействовал Намжил на Бабыя — он как бы залил своим спокойствием тот костер в груди ламы, который все время чадил, не в силах вспыхнуть убежденностью умершего на его руках сричжанге Мунко, переложившего на его плечи свой незримый, но страшно тяжелый груз. Намжил же разом ответил на тысячи вопросов, что терзали Бабыя: