ее. Каждую ночь он, проваливаясь в песок, несся на встречу с ней, чтобы вдохнуть ее аромат. И после каждого свидания он еще больше жаждал прильнуть к источнику удовольствий, которые она ему дарила.
Между ними все было оговорено с самого начала: свободные отношения. Они оба хотели этого. Им казалось, что нет ничего более совершенного, чем свободная любовь. Без притворства, без принуждения, без лживых обещаний, без напрасных надежд. Они жили, вернее сгорали, одним моментом. Без цепей, в которые нас заковывают думы о будущем. К этому они и стремились. Свободный мужчина. Свободная женщина. Свободные отношения. Однако по прошествии нескольких недель Аззан убедился, что их связь становится не чем иным, как самым страшным рабством. И что это будоражащее желание обладания обматывает их такими тугими путами, что ни о чем больше они и думать не могут. Они бесконечно то сходились, то расходились и чувствовали себя куклами в этой круговерти, накрепко привязанными к бегущему колесу. Потребность в обладании ею была какая-то дикая, доходившая до сумасшествия. Их встречи становились все более напряженными, желание более страстным и непреодолимым. Аззан бесшумно открыл ворота, подумав: «И в любви свободы нет». Он пересек двор, не заметив включенный в пристройке девочек свет, и, войдя в зал, обнаружил, что все семейство ожидает его прихода.
Мийя, укутанная в зеленую шерстяную шаль, кормила дочку, Асмаа перекладывала детские вещи с места на место и рылась в пеленках, боясь поднять голову. Салима, усевшаяся на пол, смотрела на него в упор. Он разулся, из сандалий просыпался песок. Жена не поднялась ему навстречу, как было заведено.
– Что-то случилось? – спросил он, почесав бороду.
– Дочь твоя Холя с утра заперлась. Ни с кем разговаривать не желает, тебя ждет.
Аззан натянул сандалии и вышел. Он тихонько постучал в комнату девочек, и дверь открылась.
Салима вздохнула. Дул прохладный ветерок, с неба щедро капало. Зима напоминала ей о детстве, и от этих горьких воспоминаний у нее кололо сердце так, будто его на живую шили суровыми нитями. Будто паря в облаках, она спотыкалась об острые камни. Образ отца преследовал ее в двух повторяющихся видениях. Он склоняется к ней, с бороды стекает вода, которой он только что совершил омовение, поднимает ее и сажает на плечо, на другом сидит ее брат Муаз. Следующая картина – как зимним днем он лежал и отходил в мир иной. Салима ненавидела зиму, всегда приносившую с собой запах того старого пледа в пятнах от соуса, которым прикрывался отец, когда умирал, и запах гари из печки в его комнате.
Глаза у Холи припухли, нос покраснел. Она выпалила отцу, что он предатель, что нарушает обещание, данное брату на смертном одре, что он торгует ею. Как смеет Али свататься к ней, когда она уже обручена? Как можно даже думать о другом женихе, ведь он поклялся умирающему брату?!
Холя пригрозила отцу, что не смирится, не стерпит, как Мийя, которую, не спросив, выдали замуж. Мийя необразованная, а она, Холя, получила диплом и скорее убьет себя, если отец будет неволить ее. Она была обещана двоюродному брату, как и он ей, и никто не вправе думать иное.
Аззан дал ей выговориться. Сердце его сжималось от осознания того, что дочка, которой нет и шестнадцати, готова расстаться с жизнью ради двоюродного брата, от которого уже несколько лет ни слуху ни духу.
– Успокойся, Холя! – сказал он ей. – Все будет хорошо.
Вернувшись в зал, Аззан, ни на кого не глядя, прошел к себе в комнату. Дождик прекратился, но бессонница мучила его до рассвета.
Абдулла
Жена дяди стояла посреди двора, залитого бетоном, в своем доме в Вади Удей, уперев руки в боки, и визжала мне прямо в лицо: «Отец, видно, так тебя под своей пятой держал, что ты, безвольный, и слова вымолвить боишься. У тебя что, права нет решить, как дочь назвать?! Лондон! Что за имя?! Кто такое имя давал когда в аль-Авафи, Матрухе, Низве, Вади Удей?» Я еле сдерживал смех. Сын дяди Марван, которого все привыкли звать Тахером, сидел тут же на скамейке во дворе и молча наблюдал за происходящим. Из него вообще было трудно слово вытянуть, в отличие от его брата Касема, моего одногодки. Тихий младший Марван с его задумчивостью был мне ближе по духу. Я ничего не ответил тетке. Это она несколько лет назад вдолбила дяде в голову, что нужно уехать из аль-Авафи от моего властолюбивого отца, его брата. Она же продала после смерти дяди их дом в Вади Удей, облепленный со всех сторон лавчонками. Она же запретила хоронить Марвана-Тахера в аль-Авафи, предав его тело земле на своем семейном кладбище.
Я испытывал к ней не ненависть, нечто другое. Когда я был маленьким, она с дядей и детьми занимала часть нашего большого дома. При этом готовила для своих ребят она отдельно и заставляла дядю есть с ними, а не с нами. Я часто слышал, как она ссорилась с сестрой отца и дядя пытался их примирить. Когда я сидел после утренней молитвы на выступе внешней стены дома, она, проходя мимо с корзиной белья на голове в направлении канала, задавала мне один и тот же вопрос: «Что было на ужин?» Я терялся. У нас считалось стыдным говорить о еде. Если я был голоден и донимал Зарифу, что будет на обед, то слышал только «Увидишь!». Так было заведено у нас дома: мы узнавали, что готовили, в тот момент, когда еду ставили перед нами, ели быстро, без лишних разговоров, мыли руки и возносили хвалу Аллаху. Что ели – не обсуждали, тем более не жаловались. Но жена дяди все равно лезла ко мне с этим нелепым вопросом. Наш дом всегда в часы трапезы наполнялся гостями, среди которых были и бывшие рабы, поэтому ни для кого в округе не было секретом, что подавали вчера на ужин. Если не плов по-кабульски, то непременно рыбу под луком с лимонной подливкой.
Раз я присел посмотреть, как мальчишки гоняют в футбол. Я грезил попасть к ним в команду, но отец запретил мне выходить из дома в его отсутствие. После каждого забитого мяча я подскакивал с криком: «Го-о-о-ол!» Во дворе появилась жена дяди с протекающей корзиной стираного белья. Она шла уверенной походкой, балансируя с ношей на голове. Увидев меня, она засмеялась: «Сидишь как на цепи, бедняга?» Я вскочил и, перевернув ее корзину со стиркой на землю, завопил: «Яд! На ужин вчера был яд! Отстань!» У нее из глаз искры посыпались от злости. Но