стеною, не хотят вылезать, хитрые, из теплого кута, да и с милостыней чиновная рука неохотно тянется оттуда к простому люду. Наверное, полагают власти: если деньги в России заведутся, то, глядишь, и помирать никому не захочется… И для чего тогда заваривали кашу? Чтобы снова все поделить? Хрен вам на блюде…
Кому Бог в своем дому, а кому в богадельне…
По одежке протягивай ножки… Нет, не обиделся Гаврош, наблюдая со своих вершин за поминным столом, только по Зулусу, наверное, скрипел зубами, что достать не может. Пока…
Фёдор сутулился во главе стола, но как бы и осторонь, боком, словно грустное гостеванье не касалось его: мял шляпу в руке, ни с кем не заговаривал, бычился, пил редко, пропуская стопки, в еде ковырялся неохотно, часто взглядывая на часы. Что-то тайное томило его: угольная пыль в обочьях, словно пороховая гарь, неожиданно проступила на обветренной коже и сделала лицо мрачным, зверским. Вдруг Зулус выщелкнул из пачки сигарету, резко встал из-за стола и вышел как бы покурить. Я заторопился зачем-то следом, будто со своим умыслом скрадывал мужика. Он одним боком вписывался в новую антисистему, а другим вылезал из нее, как корявый вязовый сук… И мне хотелось понять душевную разладицу Зулуса: живет вроде бы не хуже, чем прежде, но что-то гнетет и точит человека, словно завелся внутри солитер.
Зулус торчал у палисада, густо обволакиваясь табачным чадом, не сводил взгляда с кладбища: от нашего заулка крест на могиле Гавроша походил на великана, запеленатого в серый парусиновый плащ.
Я остановился за сугорбой спиною: волосы на загривке, прошитые сединою, были в густую мелкую курчу, литая шея посеклась морщинами. Экий выскеть, палицу бы в руки да и в дружину – на бои. Зулус кожей чуял мой взгляд, но терпел, выдувая клубы дыма, упорно не оборачивался.
– И тебе не жалко его? – первым не выдержал я, нарушив молчание.
– Всех жалеть – сердца не хватит… Может, чуть и жалко, ведь человек все же, не скотина, – вдруг спохватился Зулус и тут же опроверг себя. – А впрочем, нет, не жалко… Хватит, пожил… Свое выпил, свое съел, зачем дальше небо коптить.
– Суров ты, Фёдор… Что ж ты руку-то не протянул ему? Ведь ты же, можно сказать, и убил его, – вырвалось у меня против воли. Я не собирался притеснять, обвинять крутого человека, за которым уж кой год стадом бредут горя, а он никак не может отбояриться от них. Ему и без меня тяжко, ибо с самого рождения взвален ему на плечи особый крест, и надобно безропотно тащить его на горку. Я вдруг решил, что Зулус вызверится сейчас, вскинется на меня с кулаками, и даже испугался за себя.
Зулус вздрогнул, обмяк плечами, далеко выстрелил окурком, но медлил с ответом, прятал лицо: наверное, размышлял, в какую сторону повернуть разговор. Гордоватый натурою, Фёдор не собирался ни перед кем виниться и тем более подпадать под мою власть. Неожиданно судьба его повисла на крючке.
– Ты что, следователь? Тогда чего ждешь?.. Подь и заложь. Вот мои руки… Бери на вязку. Бежать не собираюсь…
– А зачем? Фёдор, я же ничего не видел…
Зулус медленно развернулся всем туловом, словно в позвоночнике сидел железный шкворень, недоверчиво посмотрел мне в глаза, я выдержал, не уклонился от холодного занозистого взгляда. Я понял, что этот человек никогда не услышит за собою никакой вины, как бы ни припирали его к стенке.
– Тогда и не болтай лишнего… Не видел – молчи, и знаешь – молчи. Такой нынче закон вышел на Русь. Меньше знаешь – крепче спишь… Хотя, что я тебе говорю… Ты же из тех, кто петельки вяжет, кто нас в зону загнал… Раньше хоть надежда была дохнуть свободы: отмотал срок и – на волю… А сейчас бессрочная всем вышла – до ямки гробовой… Всех поделили на баранов и волков… Бараны в загоне за электрической проволокой блеют: «Дайте кусок хлеба…» А волки в ответ жалостно воют: «Прости меня, овечка… Я виноват лишь в том, что хочется мне кушать…» А я никогда не был бараном. Слышь, Хромушин? Никогда не был. Я Горького в школе хорошо учил: “Человек – это звучит гордо!” – глухо, запинаясь через слово, сказал Зулус. – Все должно быть, как в Афгане или Чечне. Врага убей!.. Иначе он тебя прикончит… Я руку-то Гаврошу и протянул бы, так он бы меня и утопил. Цап-царап и за цугундер. Иль не понимаешь?
– Так бы и утопил?.. – усомнился я.
– Ага… Так бы и утопил… Запросто… Из одного шакальего удовольствия, что он – хозяин над целой Бельгией. За шкалик водки утопил бы… Идиот… В лодке у меня сети, рыба. С поличным бы взял. Сразу за шкиряку – и шагом марш… Эх, Павел Петрович, знакомые все мотивы. Всю-то жизнь нас ловят, а мы бёгом да бёгом… – Суровый тон Зулуса дал трещину, приослаб. – Он же был при сучьей должности, при сучьей системе, когда шестерки у власти. Куда деваться, зряплату получает… А меня в тюрьму под белы рученьки…
Я неожиданно смутился, не зная, чем опровергнуть доводы.
– Пока в тюрьму за это не сажают… Штраф бы уплатил и спал бы спокойно.
– Это пока… И если откупишься… Если все смазано у тебя: от сельсовета до Совмина, тогда колеса не застрянут. А ведь каждому подай да не сотней, а тысячей… Я бы и сел в тюрьму. Я не из пугливых, срок бы оттянул даже ни за что… Из одного интереса… Меня под нары не загнать. Я даже с удовольствием… Если все ворье ко мне в соседи, на парашу… Чтобы всех к ногтю. Паша, в чем жуть настала, объяснить? Вырвались во власть шестерки да карманники, азеры да лазеры, кто имеет гонор да гонорею, двойное гражданство да нары на Канарах… Э, да что я болтаю… Им и к параше телефон проведут и загородку с двуспальной кроватью сделают, жратву станут из ресторана возить и побл… водить по пятницам. Главное, чтобы украсть миллион. Да зелеными… Потому что много Гаврошей при каждой сучьей должности… И Челкашей с камнем за пазухой…. И каждый хочет угодить вору в законе… Сволочи, ах сволочи… Снова на пустом месте нас обвели, оставили с носом. Опять нашему Макарке – одни сухарики. Снова подбирай объедки с господского стола иль на мякине загибай калачи, думая, что из пшенички с маком.
– Фёдор, зря горячишься… Я не следователь….
– А почто тебя пинком с лестницы? – вдруг повернул разговор Зулус. – Ведь жирно ел и сладко пил, Паша. Хотя ведь и ты Гаврош… Гав-ро-ош!.. Прямо печать на роже. С баррикад спрыгнул и – в Кремль этаким кандибобером.
– Меня никто