ее вслух. Но что я мог еще объяснить, что? Конечно, повинную голову и меч не сечет: душа подсказывает, отступись от кривизны, признайся, объяви истину, как понимается она безжалостными верхами, и милость снизойдет на заблудших как бы сама собою. Но я-то верно знаю, что она, эта всепрощающая милость, может спуститься на голубиных крылах лишь в совестном обществе, но не здесь, когда все повернуто изнанкою и кругом правят деньги… В мире кривых зеркал нет смысла искать истинно виновных и обличать неправду, ибо неправедные покрывают друг друга и безжалостно судят тех, в ком еще осталась искра совести, сами же оставаясь на празднике жизни…
Так я искручивался в мыслях, уже выстроив случившиеся обстоятельства и не намереваясь ни при каком раскладе менять их. Зачем Зулуса тут приплетать, если на нем вины столько же, сколько на ангеле, что стережет каждого из нас, живущих на земле. Отступился от Гавроша заповеданный охранитель, сам Господь выключил мужика из своих земных планов, так зачем же мне выискивать для людей слабобрезжущее в отдалении отражение истины. Я-то ее знаю, но пусть она останется при мне, чтобы хоть я-то не заблудился в нынешних потемках. Хватит неизжитых грехов, что висят на мне веригами.
Я опустился на корточки возле Анны, приобнял ее за печи, слыша ворохнувшуюся в груди слезливую жалость.
– Добрый был Артём… Хоть и заплутай… Так кто нынче не блудит, Анна Тихоновна? Вот и нырнули мужики в бутылку, чтобы сыскать дорогу. А горлышко узкое – и назад пути нет. – Я по-стариковски вздохнул. – Красивый был мужик… Даже не верится, что нет в живых. Был – и нет… Навсегда нет…
Старенькая недоверчиво взглянула на меня, словно бы не верила в искренность моих слов. И неуж, наверное, подумала она, кроме нее, матери, еще кто-то может пожалеть пьянчугу, невыносимого человека, отнявшего у нее добрый десяток лет. Ведь это для матери неудачливый и несчастный сын – самый жалобный, самый дорогой, по ком сердце кажинный день плачет и замирает в тоске…
– Я ведь говорила ему, не вяжись с Зулусом, за ним горя ходят. Не послушался, ирод синепупый.
Я даже вздрогнул от неожиданных прозорливых слов.
– А при чем тут Зулус?
– Вечером, как ехать на реку, сын хвалился. Тепленьким, говорит, возьму Федяку за шкиряку… А я ему: отступися, парень, с има не совладать. За има черти горою… Пьяный-то Артём завсе храбрый. А как трезвый – сразу серку в кусты… Разве ему с Зулусом совладать? Надо быть дюжее черта…
– Не в силе Бог, а в правде, – поправил я не к месту.
– Ага… Это когда Бог в душе, а не в пятках…
Я слабодушно попытался увести разговор в сторону:
– Что-то Артёма не везут…
– Теперь-то уж насовсем приедет, – глухо откликнулась Анна, с прежней сосредоточенностью скоркая ногтем по юбке, серую посконную ряднину разбирая до основы. – И потонул, дак, слава богу. Хоть при мне закопают. На разу отвою, не надо после десять раз на дню слезы лить. Один-то бы остался, непуть, дак мне бы и на том свете горе… Меня-то Бог бы спросил: ты чего парня одного сиротить оставила? Вот, Паша, не знаешь, где споткнешься… Пьешь, дак закусывай, милый…
Старуха встала на четвереньки, потом поднялась с кряхтением, но сполна разогнуться не смогла и, будто бобриха, поплелась, скрючившись, в борозду, подпирая ладонями в поясницу. Бормотала себе под нос: «Эх, Артём, Артём, головотяпый. Не дал тебе Господь ума, не дал и разума. А с жизнью ты сам расквитался, по своей воле… Уж тамотки, на небе-то, не жалуйся, синепупый, никому. Никто тебя здеся не забижал. А ты, вот, ловить рыбки никому не давал, и мясишка свежего лесного не давал… Сидел, как кот на мыше, и всех погонял. Да всем статьей грозил. А кому это занравится, когда точат нож на соседа… Скотинка то божья в лесу бродит для всех, а едят, кто при толстом кармане».
…Недалеко от входа на кладбище Зулус зачищал могилу, частил лопатою: наверх вылетали, как рыжие птицы, влажные комья рассыпчатого песка. Двадцать лет отгорбатил мужик на северной шахте с совковой лопатой на навалке угля, так что для него не труд – вырыть какую-то ямку. Вылез, смерил заступом, подбрил от травы кромку: наверное, остался доволен работой. Я глазел, подпирая плечом калитку. Зулус случайно наткнулся на меня взглядом и вдруг направился ко мне, будто рак с клешнями, наставив в мою сторону седой чуб, клювастый нос и тугую щетку усов.
– Вот смастырил Гаврошу землянку, – крикнул, не доходя.
– Выходит, и копать больше некому? – спросил я, чтобы завязать разговор.
Сначала могильщик повиделся мне излишне веселым и несколько торжественным. А может, показалось так моему осуждающему взору? От Зулуса пахло влажной разворошенной землею, тленом, пивом и табаком. Сложный густой дух, от которого воротит душу. Лицо было пыльным, золотистые песчинки застряли на высоковскинутых бровях, в густом частоколе ресниц, на широкополой шляпе из фетра. Губы стали желтые, спекшиеся от кладбищенской землицы.
– Значит, некому, – Зулус взглянул напряженно, строго, словно выведывал от меня тайные знания. Только сейчас я самонадеянно подумал, что мужик угодил под мою власть, и я могу вить из него веревки. И тут же повинился за свой осуждающий тон:
– Ну да, близкой родне копать могилу нельзя… Отныне, Фёдор, все на твоих плечах: и гроб, и крест, и ямка… Один ты из мужиков-то остался в нашем конце. Говорят: «Доброму народу нет переводу». А вот перевелись… Как моль съела.
– Баба родится для навозу, а мужик для извозу. Чтобы, значит, ездили на нем… Только одних скинули, тут же другие уселися на шею. Давно ли сидят, а уж протерли загривок до дырьев. Наплодили паразитов, склещились. Вот и не стало мужиков-то. – Зулус несколько раз нервно ударил заступом по частоколу, словно выбивал из себя злость. Видно было, что в нем поселилась смута. Ему куда проще было, когда афганскому чуреку он совал за опояску гранату… А теперь вот братан, наверное, снится, каждую ночь изводит изводом. Почему руку-то не протянул?.. Ведь как заклинило… И все, уже не вернуть того мгновения.
Зулус мялся, явно намеревался что-то спросить и не решался. Я догадывался, чем мается Фёдор, но клонил разговор в сторону. Хотя внезапная кажущаяся власть над мужиком меня гнетила. Моя внутренняя хмарь походила на душевную хворь, случающуюся при разлуке с близким человеком, причины ее известны, а изгнать из груди отчего-то не торопишься, тешишь ее в себе, испытывая странную сладость. Вроде бы и моей-то вины в случившемся никакой: это вина Зулуса неслышно переселилась в меня.
– Место высокое, сухое выбрал Гаврошу. Чуть наособинку вырыл, чтобы никого не грыз. И никто мешать ему не будет: ни