выбитые из старого ковра, – глядя в эту мутную бесконечность и с ужасом сознавая невозможность грядущей встречи, в чем было трудно сомневаться, ведь если говорить серьезно, они не успели даже договориться ни об условном знаке, ни о месте встречи, так что было не понятно, как же им было теперь узнать друг друга в этой толпе призраков, таких же, как все, лишенных каких-либо индивидуальных признаков, – просто тени среди других теней, о которых было известно только то, что одну из них когда-то звали Орфей, а другую – Эвридика.
132. О разнообразии мнений
– Если вы хотите поговорить о вере, сэр, то я могу ответить вам со всей ответственностью – несмотря ни на что, я верю и продолжаю верить в человека, сэр. – Что такое, Мозес? А ну-ка, повтори еще раз, негодник. – В человека, сэр. – Да ты, оказывается, просто жалкий плагиатор, Мозес. Потому что это уже давно было сказано и притом сказано господином Президентом, который на вопрос – верит ли он в Бога, твердо ответил: я верю в человека. Верите ли вы в Бога, г-н Президент? Я верю в человека. В человека. – В человека, сэр.
И все равно, Мозес.
Во что бы ты ни верил, тебе никогда не сказать это с таким чувством, как это получается у г-на Президента, который даже самую большую глупость (вроде вот этого – «я верю в человека») говорит так проникновенно, что кажется – еще немного, и он достанет из кармана носовой платок и разрыдается над величием того, что произносят его уста, и тем, кто его слушает, невольно начинает казаться, будто он делает всем большое одолжение одним только фактом своего существования, не говоря уже о том, что мы должны быть ему по гроб жизни благодарны за то, что время от времени ему приходится публично изрекать нечто общеполезное или просто мудрое, например – «дети – наше будущее» или – «в повышении обороноспособности – залог нашего спокойствия» или же вот это самое «я верю в человека», после которого становится ясно, что и всем нам тоже следует верить в этого самого человека, потому что верить после этих слов во что-либо другое, было бы, кажется, просто неприлично. Тем более что каждое из этих заявлений, г-н Президент заканчивал не менее простым и проникновенным: «Таково мое твердое мнение…».
Таково мое твердое мненье, мерзавцы!
Таково мое твердое мне…
– Фу, Мозес, опять тебя понесло неизвестно куда!
– Да еще и неизвестно зачем, сэр.
133. Филипп Какавека. Фрагмент 66
«ОРФЕЙ. История Орфея и Эвридики, – быть может, одна из самых потрясающих историй случившихся на этой земле, – случившихся, ибо все рассказанное и записанное надо все же признать именно случившимся и бывшим, ну хотя бы только потому, что никто не сумеет толком ответить на вопрос: отчего бы в этой почти бесконечной временной череде, вобравшей в себя такое количество ненужных событий и имен, не смогло бы найтись место и для этой истории, – в прошлом или в будущем, не все ли равно? Ведь для случившегося важно лишь само оно, а совсем не то, когда и где оно произошло. Случившееся случается для самого себя. А значит – эта история принадлежит не времени, а вечности, – правда, не в том общепринятом смысле, что она рождается вечностью и радует ее, подобно тому, как ребенок радует свою мать. Скорее, это значит, что случившееся с Орфеем и Эвридикой само рождает вечность, до краев наполняя ее надеждой и болью, ужасом вечной разлуки и бессвязным шепотом встречи, прикосновением ладони к ладони и стуком разлетающихся от сандалий камешков, – всем тем, что принадлежит только этой истории, и что обрекает ее хрупкую плоть на то непонятное и загадочное, что мы привычно именуем словом «бессмертие». Значит ли это, что время унижено? Значит ли это также, что вместе с ним унижены и все мы? Пожалуй, это значит все же что-то другое. Унизить время может только забвение. И если мне будет дозволено переиначить слова Платона, я сказал бы, что вечность – это всего лишь образ времени, его неизбежное следствие, – любимое дитя, которому оно отдает всего себя без остатка. Но можно (и это касается всех нас) сказать иначе: если время чего-нибудь и стоит, то, наверное, только потому, что у Орфея не было возможности обучиться грамоте, чтобы прочесть у мудрого Биона и ему подобных, что только больной душе свойственно стремиться к невозможности.
***
И все же: история Орфея и Эвридики (как, впрочем, и многие другие истории, которые чего-нибудь стоят) вызывает у меня странное чувство, которое, пожалуй, сродни чувству стыда. Я вспоминаю Хама, наказанного за свое неумение держать язык за зубами. Мне стыдно и за себя, вторгшегося туда, где мне нет и не должно быть места, и за рассказчика, позволившего мне переступить запретную черту. Я начинаю подозревать тогда, что на свете существуют вещи, о которых следует молчать, вещи, которые касаются только тебя одного, – как бы значителен или невыносим ни был бы их груз. Разумеется: слушатели Орфея (ибо кто еще, кроме него, мог поведать им о случившемся?) были благодарны ему. Быть может, его рассказ вызвал у них невольные слезы или пробудил в душе сострадание или мужество, – кто знает, как отзовутся в наших сердцах чужие слова? Но ведь дело-то совсем не в слушателях. Что-то подсказывает мне, что есть события, которые не должны рождать слова, и слова, у которых не должно быть свидетелей. И дело здесь, вероятно, не только в том, что, сколько ни слушай и не сопереживай услышанному, но сам ты никогда не спустишься в ад, чтобы повернуть время вспять, – если же тебе все же уготовано такое, то и тогда тебе вряд ли понадобятся чужие истории, пусть даже ты и пожелаешь взять их с собой в качестве путеводителя. Я не могу и не умею объяснить, почему существует на свете что-то, о чем никогда не следует рассказывать. И мне никак не избавиться от мысли, ни была ли гибель Орфея лишь неизбежно последовавшим наказанием за его неумение молчать. Как знать? Возможно, ставшее вечностью время мстит нам всякий раз, когда мы отворачиваемся от него и уходим в другую сторону. Впрочем, иногда мне видится Орфей, избежавший своей участи, состарившийся Орфей, в сотый раз рассказывающий свою историю; я вижу собравшихся вокруг слушателей, которые сочувствуют и подсказывают ему всякий раз, когда он сбивается и забывает последовательность имен и событий. Ведь человеческая память несовершенна и принадлежит времени. Не тому, которое уходит, чтобы остаться, а другому – бесплодному, живущему ожиданием неизбежного забвения…
***
Впрочем, может быть, все обстоит не так, или