почему-то понижал голос, опасаясь, наверное, быть услышанным недоброжелателями и врагами.
Так были преодолены еще три каменные ступени, а на восьмой из них отцу Фалафелю пришло на ум слегка освежиться, для чего он достал из заднего кармана плоский бутылек и со светлым чувством к этому бутыльку слегка приложился. Приложившись же, он почувствовал новый прилив сил, в результате чего ему немедленно захотелось попеть, что он и сделал, затянув немедленно «Из-за острова на стрежень» и испугав, тем самым, своим голосом самого себя.
А между тем, служба была уже в самом разгаре.
Уже вовсю доносилось сюда ладное пение, оповещающее о скором прибытии Того, кто имел власть вязать и разрешать, – и слыша это пение, отец Фалафель, который умудрился преодолеть еще пару ступенек, – уронил голову на грудь и снова зарыдал, обличая на сей раз самого себя и называя себя то «Иудой», то «Люцифером», то «Ненасытным Ахавом»», а иногда даже почему-то «Неправедным Мельхиседеком», от упоминания которого отец Фалафель закрывал лицо руками и рыдал пуще прежнего.
– Что же ты, касатик, плачешь прямо на холодном камне? – остановилась перед плачущим отцом Фалафелем спешащая домой прихожанка.
– Что камень? Разве в камне дело? – горько отвечал отец Фалафель, готовясь вновь погрузиться в царство слез.
– Ну и сиди тогда, наживай болезни, – сказала прихожанка и, повернувшись, отправилась по своим делам.
Другая прихожанка, впрочем, оказалась более разговорчивой. Она сказала:
– Батюшки-светы, да ведь это наш отец Фалафелюшка. Пригрелся, как курица на насесте…Что такой грустный, Фалафелюшка?
– Великий грешник я, вот кто, – сообщил Фалафель, вытирая слезы. – И нет мне прощения ни в этой жизни, ни в той, тамошней.
– И-и, удивил, – засмеялась прихожанка. – Мы тут все великие грешники, что ж нам теперь – всем рыдать, что ли, без конца?.. Что ж мне-то надо делать?.. Пойди да покайся, а если согрешишь опять, так и снова иди под исповедь, вот и будешь угоден Богу… А ты разве по-другому?
– Говорю же тебе, великий, – сказал отец Фалафель, чувствуя вдруг некоторую приятность от того, что он оказался таким великим грешником, которого еще свет не видел. Чтобы удостовериться в этом окончательно, он поднял руку и стал загибать один за другим пальцы. – Нищему не подавал, сирых обижал, начальство не слушался, обязанностями пренебрегал, злоязычью не противился, Богу не доверял, с еретиками общался, чревоугодием страдал, тщеславию предавался, в сомнениях погрязал… Говорю же – великий!
– Да ты просто злодей какой-то, – сказала прихожанка и застучала по лестнице своими каблучками. – Неровен час, зарежешь еще.
– Не понимаешь ты, – крикнул отец Фалафель ей вслед, но она его уже не слышала.
Между тем храмовое пение зазвучало с новой силой.
И вот подгоняемый этим пением и добравшись, наконец, до последней ступеньки, отец Фалафель почувствовал вдруг себя кем-то вроде Амундсена, покоряющего Северный полюс. Он широко перекрестился и, нетвердо ступая, подошел к храму.
– Гляди-ка, кто пришел, – сказал один из свободных от службы монахов, вышедший слегка проветриться. – Между прочим, тебя игумен с обеда ищет.
– Что-то я не помню, чтобы меня кто-то искал, – отвечал Фалафель, качаясь и пытаясь за что-нибудь уцепиться, чтобы обрести равновесие. – Зачем это я ему нужен, интересно?
– А это ты у него спроси, – сказал монах. – Он как раз что-то про тебя говорил.
– Странно, – сказал Фалафель, перекрестившись и входя в храм.
– Странно, странно, – бормотал он, протискиваясь сквозь толпу и полагая, что должен немедленно предстать перед игуменом, чтобы и он, и прочие монахи убедились, что с отцом Фалафелем, слава Богу, все в порядке, так что не стоит об этом даже и говорить.
Отец Нектарий был первым, кто увидел клетчатую рубашку и картуз отца Фалафеля. Сам он сегодня не служил, сославшись на живот, но за службой следил строго, а иногда даже кричал на особо нерадивых и ленивых.
– А вот и наша игла в копне соломы, – негромко сказал игумен, любящий иногда говорить метафорически. – Ну-ка, ну-ка, иди-ка сюда, милый… Расскажи, где был, что видел…
В ответ отец Фалафель застенчиво улыбнулся и чуть не сел на какую-то стоящую на коленях богомолку.
– Так ведь что, – сказал он, не переставая улыбаться. – Дело, как говорится, наживное.
Он шмыгнул носом и снова чуть не сел на молящуюся женщину.
– Шапку-то сними, – сказал отец Нектарий, поражая присутствующих своим спокойствием. – Не в библиотеке чай. В храме Божием.
– Виноват, – сказал отец Фалафель, покачиваясь и снимая свой картуз.
– Ну-ка, ну-ка, – сказал наместник, взяв Фалафеля за плечо и наклоняя его голову к себе. – Это что еще у нас тут за Третьяковская галерея?.. А ну-ка не дергайся.
Там, через всю Фалафелеву блестящую лысину, шла выведенная аккуратным черным фломастером надпись:
«Кто писал – не знаю, а я, дурак, читаю».
И еще совершенно неприличный рисунок, изображавший русалку и моряка в известной позе.
Стоящий рядом отец благочинный хмыкнул и засмеялся.
Хор вновь запел, и пение это заставило Фалафеля прослезиться.
– Виноват, – сказал отец Фалафель, загребая руками воздух и пытаясь восстановить утраченное равновесие. – Бес попутал.
– Бес, значит, – вполголоса сказал отец Нектарий. – Русалку – это тоже бес нарисовал?
– Ей-богу, бес, – сказал отец Фалафель, качаясь и чувствуя, что сейчас упадет.
Странное дело, но на этот раз отец наместник повел себя совсем не так, как можно было от него ожидать и к чему уже присутствующие были заранее готовы. Он посмотрел на Фалафеля долгим и печальным взглядом, затем натянул ему на голову картуз, вновь потом тяжело вздохнул и сказал:
– А ведь выгони я тебя из монастыря, куда ты такой пойдешь?.. Сомневаюсь, что найдется такое место.
От этих слов Фалафель как-то сразу протрезвел, осунулся и пробормотал что-то вроде того, что случившееся больше никогда не повторится, на что отец Нектарий еще раз глубоко вздохнул и, дивясь собственной выдержке и милосердию, сказал:
– Иди проспись. Завтра поговорим.
Потом он дал распоряжение отвести отца Фалафеля в келью.
И как раз в этот момент запели Херувимскую, заставив чувствительного отца Фалафеля вновь зарыдать.
– Виноват, батюшка, – говорил он, ловя руку наместника. – Ей-богу, виноват… Простите окаянного!
Но тот его уже не слушал.
129. Великий Плач и последнее прощание
И было в пятом часу воскресного утра, когда восток едва посветлел, а утренний туман еще бесшумно висел над улочками и переулками поселка, над Соротью и далекими полями и лугами, стелился, не давая увидеть обычно видную отсюда темную полосу леса далеко за Соротью, – было какое-то видение, какой-то таинственный зов, будто где-то за Соротью прозвенел одинокий и короткий звук серебряной трубы, созывающий всех, кто понимал смысл этого призыва и был давно уже готов услышать и присоединиться к нему.
И еще было в пятом часу воскресения, будто как-то сразу зашевелились в своих постелях монастырские насельники, досматривая последние картинки уже тающего сна, после чего странная легкость пришла к только что проснувшимся монахам, и чей-то незнакомый голос сказал всем и каждому из пробудившихся: «Пора».
И, повинуясь этой серебряной трубе,