кто стоял почти рядом с постелью и чьи глаза, казалось, светились в темноте, как два светляка.
– Кто тут? – сказал, наконец, отец игумен, чувствуя, что не спит, и одновременно понимая, что не может пошевелить ни ногой, ни рукой, что было, конечно, признаком глубокого сна.
– Господь и Владыко живота моего, – сказал он, не чувствуя в знакомых словах ровным счетом ничего молитвенного, а только скучное повторение этих, тысячи раз повторенных, слов, которые давно уже потеряли для него всякий смысл.
– И дай мне видеть прегрешения мои и не осуждать брата моего, – сказал он, чувствуя, как неубедительно и фальшиво звучат слова, которые он произносил.
И похоже, что именно из этой неубедительности вдруг появился перед ним старый седой монах, приветствуя которого, зажглись вдруг свечи и необыкновенно ярко загорелись у икон лампадки. Вновь появившегося из мрака звали отец Илларион, хотя откуда отец Нектарий мог это знать – оставалось совершенно неизвестным.
– Кто это? – спросил игумен, пялясь в темноту, из которой только что соткался, ничуть не смущаясь своим нелепым появлением, этот самый Илларион.
– Кто это? Кто? – повторил отец Нектарий, слыша свой голос и замирая от страха. Потом он собрался, откашлялся и сказал:
– Может, это вам неизвестно, но только все, что здесь есть, принадлежит мне: и апартаменты, и свечи, и монахи?.. А вы только вон отчетность можете путать да канцелярию глупыми письмами засыпать, хоть вас никто и не просил… Нехорошо получается.
– Как же так? У меня и бумага есть, – возразил Илларион, ничуть не испугавшись и действительно доставая откуда-то какую-то бумагу.
– Что это за бумага еще? – с отвращением спросил отец Нектарий.
– Самая натуральная, с печатью и подписью секретаря Небесной Канцелярии, – отвечал отец Илларион. – Разрешается такому-то и такому-то беспрепятственно посещать чужие сновидения.
– А это еще зачем? – сказал Нектарий, не понимая. – Нет, ей-богу!.. И днем от вас покоя нет, так вы еще и ночью станете шуметь и скандалить.
Зря, конечно, отец игумен нагрубил этому незаметному старичку, потому что, как хорошо известно, старички бывают разные, и среди них нередко встречаются и такие, как этот невзрачный старикашка, который ничего умнее не придумал, как вызвать нечистую силу, от которой не было и не могло быть спасения.
Конечно, он, быть может, и взял бы свои слова обратно, этот вечно недовольный и ворчливый игумен, да только черная снежная буря вдруг так стремительно обрушилась на монастырь, что отец Нектарий не успел даже пробормотать «Господи, помилуй», как неведомая сила вынесла его из окна, пронесла над храмом и, наконец, забросила на крышу административного корпуса, где он немедленно вцепился в кровельное железо и закричал.
Кричал отец Нектарий долго, а когда закончил, то обнаружил, что кроме него на крыше находится все тот же старичок по имени Илларион, и что старичок этот говорит отцу игумену, что настало, наконец, время чистить от снега крышу, для чего отцу Нектарию была незамедлительно вручена лопата и доброе напутствие в виде похлопывания по плечу.
Это было, конечно, обидно и несправедливо. Но хуже всего было то, что всей уборкой руководил благочинный, отец Павел, который кричал и подавал команды так, словно действительно разбирался с крышами, а особенно с уборочным инвентарем.
– По крыше-то не топай, – кричал он с земли и для убедительности махал руками, – Это же все-таки крыша. Не санки… Давай, не ленись!
– Сам знаю! – огрызался отец Нектарий, скользя по крыше и сбрасывая вниз снег, надеясь попасть в наглого благочинного.
А тот словно с цепи сорвался.
– За крышу, за крышу держись, тогда не упадешь, – торопил он отца Нектария, притоптывая ногой. – А если упадешь, то падать лучше всего на клумбу, потому что она помягче будет.
– Ну, погоди, урод, – бормотал отец Нектарий, бросая злобные взгляды вниз, где суетился благочинный. – Уж я спущусь, не помилую. Вот тогда и посмотрим, кто на какую клумбу упадет!
– Ногу ставь, ногу! – кричал между тем благочинный, бегая туда и обратно и не переставая махать руками.
– Чтобы ты провалился, недоумок, – шипел между тем отец игумен, сбрасывая снег. – У-у, поганец! Чтобы тебя черти забрали. Чтобы тебе никогда обеда не видать. Чтобы ты в дверь не смог войти. Чтобы тебя владыка палкой угостил!
И пока он бормотал, обливаясь потом, все круче становился конек на крыше административного корпуса, все выше он забирался вместе с игуменом прямо в небо, прямо к звездам, висевшим над головой, кружа вокруг полной луны, которая, похоже, смеялась и над отцом игуменом, и над отцом благочинным, и даже над самим патриархом, сидящим сейчас в своем уютном домике в Швейцарии и не знающим, что же ему делать со всеми этими отцами Нектариями и отцами Павлами.
А между тем отец Нектарий уже не видел ничего, кроме подступившей со всех сторон Бездны, в глубине которой клубились черные облака и время от времени сверкали яркие молнии, которые как будто что-то хотели ему сказать, но почему-то все медлили, как будто давая ему время собраться и подумать.
Так он и сидел на ржавом коньке крыши, вцепившись в поперечный лист жести, когда внезапно легкий ветерок коснулся его лица и какая-то тихая музыка пронеслась над его головой, да так, что все вокруг как-то сразу переменилось, посветлело и уже не пугало, как это было мгновение назад.
Но еще любопытней было то, что творилось в душе отца Нектария, так, будто какой-то неведомый мастер быстро поменял в его душе все скучное, вздорное и ненужное и вместо этого поставил что-то замечательное и прекрасное, на что сам хозяин этой самой души любовался, глядя на нее и не веря, что она принадлежит только ему.
Он и вправду менялся.
Какое-то неизвестное прежде чувство рвалось из его груди, и хоть он не знал в точности, как его следовало называть, но зато он твердо знал теперь, что больше он уже ничего и никого не станет бояться: ни владыку, ни жалоб на себя в Синод, ни извещения налоговой полиции – ничего из того, что – несмотря на его внушительную внешность – обыкновенно всегда приводило игумена в страх и трепет.
Потом он почувствовал вдруг в груди умилительное чувство, с каким можно было любить весь мир и в придачу все человечество, – и еще множество самых различных чувств, среди которых следовало бы отметить чувство, которое громогласно утверждало, что отец Нектарий никому и ничего больше не должен и никому и ничему, кроме Бога, не обязан, – и это было так удивительно, что он чуть было не свалился с крыши, потому что среди прочего это ведь значило, что он, наконец, свободен, как птица, и притом не просто свободен, но свободен той волшебной свободой, о которой знают лишь те, кто хоть раз испытал ее присутствие.
– Господи, – сказал