— Не говори глупости, Малена. Разве мне трудно прийти вечером? Если я не приду, Рейна проведет вечер дома одна, ведь гораздо лучше, если она будет играть со своим двоюродным братом… Сегодня я помогу тебе, а завтра ты мне, тем более ты мне уже помогла, когда у меня были проблемы с Эрнаном.
Последнее было не совсем так. Ведь я ничего не сделала, только выслушала и дала совет, приютила на пару недель, пока она решала, возвращаться ли к матери. Я никогда ее полностью не понимала. В родной дом тогда Рейна вернулась обессиленной, опустошенной и усталой, что, кстати, очень устроило маму, — она почувствовала себя нужной.
— Кончено, — сказала Рейна в один прекрасный день, переступая порог моего дома. Она была в очень мятом платье, непричесанная и ненакрашенная, с пепельно-серым цветом лица.
— Проходи, — ответила я, — ты чудесным образом застала меня, я как раз шла гулять с Хайме в парк. Ты пришла без дочки?
— Я оставила ее дома у мамы.
— Ах, как жалко! Потому что мы могли бы… — пойти вместе, — хотела я сказать, но когда снова посмотрела на сестру, то убедилась, что вид у нее невероятно угнетенный. — Что случилось, Рейна?
— Кончено.
— Что кончено?
Рейна развела руками, а я пошла ей навстречу. Она упала в мои объятия, и в этот момент я забыла обо всем.
Рейна выглядела очень подавленной, но, казалось, она не разрешала себе самой в это верить. Она делала вид, что с ней ничего не происходит, постоянно старалась опекать моего сына, что раздражало меня. Рейна заявляла на каждом шагу, что живет исключительно ради детей, ради своей дочери, казалось, она старается всех в этом убедить, но, похоже, ей этого было мало, поэтому время от времени она в присутствии посторонних громко спрашивала меня, чувствую ли я то же самое. А когда я робко говорила, что ничего подобного не чувствую, она смотрела на меня с состраданием, от чего я испытывала острый приступ отвращения, а потом говорила мне, что я просто не готова признаться себе в собственных чувствах, что я всегда и всюду полагаюсь лишь на свой интеллект и здравый смысл.
Каждый раз, когда моя сестра видела Хайме, она брала его на руки, качала, несколько раз целовала, пела ему, обнимала. Она не переставала ни на миг обращаться с ним по-особому, с некоей специфической деликатностью, которую не проявляла даже по отношению к своей дочери. Она обращалась с Хайме так, словно мой сын был болен, словно он был слабым и требующим сострадания, навсегда отмеченным знаком ребенка из инкубатора. «Ну, он стал такой большой», — говорила она, хотя это было ложью, или: «Девочки всегда растут быстрее», — комментировала Рейна, глядя на Хайме. Как-то она погладила его по голове и спросила: «Сколько ему?», а я небрежно ответила, что 12 месяцев, хотя ему было 1,5 года, то есть 18 месяцев, после чего услышала ироничный пассаж насчет моей юбки, которая теперь на мне болталась.
В это время я старалась избегать Рейну, не оставаться с ней наедине, ограничить наши встречи неизбежными семейными вечерами в конце недели. Меня волновало мое душевное состояние, я боялась, что буду относиться к ней предвзято, и все это заметят. Я старалась не судить сестру строго, не быть несправедливой. На этих больших семейных встречах происходило что-то непонятное, хотя, казалось, обстановка выглядела непринужденной, никто не скучал, но родственники настороженно относились к моему сыну. Все боялись дотронуться до Хайме, никто не хотел брать его на руки, даже для того, чтобы сфотографироваться, никто не хотел его приласкать. Все лишь улыбались ему, строили ему рожицы, но издалека, словно боялись, что он может растаять у них на руках. Хайме не сознавал этого, но я знала, сколько любви он недополучает, я тосковала по Соледад, которая баловала бы его, никогда не оставила бы его без поцелуя. Я была уверена, что так бы и было, если бы она не умерла, и по Магде тосковала, которая укачивала бы его, зажав губами мундштук с сигаретой, но она была далеко. Для остальных мой сын был гадким утенком, он любил бабушку, и бабушка его любила, но она предпочитала сажать на колени дочку Рейны, а не моего сына. И только моя сестра, мать этой сияющей девочки, открыто признавала Хайме. Я не могла объяснить этот парадокс, но меня не покидало смутное чувство, что Рейна своим отношением стремится подчеркнуть достоинства своей дочери. Однако скоро мне стало понятно, что никто, кроме меня, не воспринимал положение вещей таким образом.
— Я не понимаю тебя, Малена, — сказал мне Сантьяго в машине, когда мы отъезжали от маминого дома, — мне кажется, ты просто устала. Почему тебя раздражает все, что делает твоя сестра?
— Меня не раздражает, — солгала я, безуспешно пытаясь найти другую тему для разговора.
— Да, тебя именно раздражает, — настаивал он, не давая мне времени ответить. — Каждый раз, когда она берет Хайме, ты срываешься с места как ракета на старте. А она хочет только добра для тебя и ребенка, я в этом уверен.
Возможно, именно поэтому каждый раз, когда она чесала Хайме спинку, то спрашивала у него, делаю ли я также. Возможно, поэтому она давала ему добавки, не спрашивая меня даже взглядом, когда мы обедали все вместе. Возможно, поэтому спешила передарить ему рубашечки и штанишки, которые были размеров ее дочери, мотивируя это тем, что девочке они малы. Возможно, поэтому прятала порцию картофельной тортильи на всех праздниках, чтобы, как добрая волшебница из сказок, появиться с ней неожиданно рядом с моим сыном и угостить его. Возможно, поэтому она бежала, чтобы обнять Хайме, и подбрасывала его в воздух, и разрешала ему валяться на полу, и бегала с ним на лужайке каждый раз, когда я приходила в гости к маме и говорила, что не могу с ним справиться, что сыта детьми по горло. Возможно, все, что Рейна делала для нас с Хайме, было от чистого сердца, но тем не менее я решила послушаться голоса инстинкта, голоса Родриго, твердо шепчущего мне на ухо, что я должна забыть все, что было прежде, до Хайме.
Теперь я выработала привычку просто так, без предлога, каждый час говорить Хайме, что его люблю: «Я люблю тебя, Хайме, я тебя люблю, Хайме». Такое повторение умаляло важность слов, но это было мне не важно. Мои поцелуи, сумасшедшие поцелуи, беспричинные теряли, конечно, ценность в его глазах, но мне было все равно, я продолжала говорить сыну все время: «Я тебя люблю, Хайме», чтобы он выучил это, чтобы впитал как воздух, которым дышал, навсегда. Теперь я делала для него все: как бы ни устала, находила время, чтобы почесать ему спинку, сделать картофельную тортилью, посидеть с ним на пестром ковре, чтобы мой сын знал, как я его люблю. Моя любовь была самым ценным, что у меня было, это было то лучшее, что можно ожидать от матери, которая когда-то говорила, что не может справиться с ним, что сыта детьми по горло.