Бежать, позабыв про всякий стыд,– как бежал Моше, – другими словами, оставив за спиной все приличия и обязательства, да еще этот народ, который только и умеет, что канючить, жаловаться и рассказывать, как его обижают египтяне, маовитяне, амаликитяне или хананеи, – бросить все, чтобы нырнуть в спасительную темноту, не опасаясь ни разбойников, ни змей, потому что, ей-богу, сэр, лучше змея и голод, чем этот ежедневный коммунальный шум, склоки и судебные разбирательства или бесконечные рассказы у вечернего костра, где можно услышать что-нибудь вроде «в какую краску я выкрашу крышу своего дома после того как мы придем в землю обетованную» или «доказательство того что святой избрал нас потому что мы лучше каких-то там хананеян», когда каждый норовил высказаться, не слушая других, захлебываясь словами и брызгая слюной, и хотя во всем этом иногда проступало даже что-то трогательное, потому что они были похожи на детей, которые шумели, толкались и кричали или раздраженно ворчали, когда казалось, что кто-то уделяет им слишком мало внимания, но все же лучше всего было бы бегство, потому что не возиться же было, в самом деле, с этими детьми всю оставшуюся жизнь только затем, чтобы увидеть, как им удалось, наконец, выкрасить крыши своих домов в те цвета, в которые они хотели, или слушать, как они рассказывают своим внукам одну и ту же историю о том, как Всемогущий избрал их из среды прочих народов за немеркнущие добродетели и милосердные сердца.
Ковчег, между тем, остановился, чтобы выпустить одинокого пассажира – словно голубя, которому предстояло принести назад долгожданную весть о близкой земле…
В конце концов, Мозес, – да, да, в конце-то концов, кто не знает, что добродетель savoir vivre всегда норовит заехать в самое запрещенное место, – в пах или под дых – да при этом еще с самым невинным видом, говоря – «странно, что вы не подумали при этом о других» или «ваш отец никогда бы так не поступил», – эта пытка добродетелью была, пожалуй, не страшна только святым и сумасшедшим, а значит (если пренебречь утомительной логической последовательностью), свихнувшийся сифилитик был тысячу раз прав: прыгнуть выше самого себя – вот единственный шанс, который у нас еще остается (особенно мило выглядело, конечно, это «у нас», да еще то, что мысль о прыжке выше собственной головы мерно баюкала его в такт покачивающемуся автобусу, как будто обещала сквозь подступившую дрему немедленно прыгнуть, как только сложатся благоприятные обстоятельства).
И, тем не менее, сэр.
И, тем не менее, Мозес.
Похоже, что никаких других шансов уже действительно не осталось, и это было все же лучше, чем вообще ничего, поэтому не надо смотреть так невесело, в самом деле, ведь еще не все потеряно, право же, не все, поскольку если бы это было не так, он не сидел бы сейчас здесь, сцепив на коленях руки и поглядывая время от времени в цветочную прореху, за которой возникали и исчезали обломки прежней жизни, – вон поплыло, качаясь, освещенное окно на первом этаже, а вон еще одно, а за ним какая-то вывеска, мерцающая буква «вав», и снова все утонуло, так тому, видно, и быть, хотя с другой стороны все же было бы любопытно узнать, что чувствовал Ной, слыша за кедровой обшивкой вопли тонущих младенцев, – не пришло ли ему вдруг на ум – кому нужна теперь будет его добродетель, может быть, он даже стукнул раз или другой по обшивке ковчега или даже грязно выругался, впрочем, не адресуя свое ругательство никому в особенности, и тут, право же, нет ничего такого, поскольку праведность, кажется, совсем не обязательно предполагает наличие железных нервов, и дело здесь, стало быть, все же совсем в другом. Положим, вопли еще можно было как-нибудь пережить (прочная обшивка из ливанского кедра славно проконопачена), но что делать, когда в двух шагах от тебя пускает пузыри целый мир, а впереди – только одна сомнительная неопределенность, – не то действительно скрывающая в себе обещанное, не то только пригрезившаяся с глубокого похмелья.
В конце концов, сэр, в конце концов, Мозес, если ты еще этого не знаешь, любые вопли обречены рано или поздно стихнуть, – эту вселяющую оптимизм мысль можно было додумать как-нибудь после, а пока – мягко покачиваясь и радуясь, что еще не скоро, во всяком случае, не сейчас, не сию секунду – сидеть, иногда поворачивая голову или поднимая глаза, чтобы еще раз увидеть быстрый и строгий взгляд из-под очков –
– послушайте-ка, мама, сколько же еще можно сердиться, ну, возьмите хотя бы пример с того же Ноя, который, надо думать, и сам в конце концов привык и приспособился, то есть научился смотреть на самого себя, как на небольшую часть Сложившихся Обстоятельств – во всяком случае, он не подавал виду и вел себя так, словно ничего особенного не произошло, или, вернее, что все, что произошло, произошло именно так, как и следовало, так что добродетель оказалось все-таки чем-то весьма и весьма платежеспособным, на чем можно было приобрести кое-что существенное, например, возможность дышать и плыть в то время, как все остальные уже давно захлебнулись и пошли на корм рыбам, – и тут, кстати, еще оставался вопрос, не помогло ли ему в этом именно отсутствие определенной профессии, потому что как не крути, а «праведник», если я не ошибаюсь, это вовсе не профессия, а, вероятно, все же почетное звание, нечто вроде заслуженного артиста, ну да, нечто вроде этого, но уж если вы так настаиваете, то отчего бы и нет? В конце концов, меня не слишком затруднит приобрести какую-нибудь пустячную специальность, – надеюсь, она украсит соответствующую графу лучше, чем этот безнравственный прочерк – например, я мог бы избрать своей профессией езду в общественном транспорте и стать пассажиром, к тому же, пассажиром с большой буквы, похоже, у меня к этому призвание (иначе, чем объяснить, что я словно прилип сейчас к своему рабочему месту и ни в коем случае не тороплюсь его покинуть?), – к тому же, это вполне почетно, потому что не каждый пассажир – Пассажир, и уж конечно, не все умеют отнестись к своим обязанностям с надлежащей добросовестностью, которая требуется в этом случае… Вот так бы и сидел, не вставая и не заботясь ни о чем, – во всяком случае, до той минуты, как на горизонте появится вестник с оливковой веткой в руке. Плыл бы, пока плывется, ускользнув на полчаса из-под власти Времени, которое, правда, самим своим отсутствием наводило на соблазнительную мысль о не знающем оглядки мужестве, которое, впрочем, больше походило на глупое бахвальство, не