много рассказать об этом, – жаль только, что его голос мы не слышим уже две с половиной тысячи лет.
А ведь мы могли бы не пускать никого, позабыв где-нибудь нашу гордыню, и остаться один на один с Богом, в котором никогда не было коварства, равнодушия или неискренности.
Но вместо этого наша гордость пробралась даже сюда, и Бог – всегда знающий, что следует делать, – теперь не мог нам не только помочь, но не мог даже просто обнадежить.
5
Впрочем, возможно, не все было так уж и безнадежно.
Отец Нестор и отец Корнилий, которые выполняли все предписания монастырского Устава, были, конечно, укором всей монашеской братии, которая так или иначе умудрялась не ходить на братский час и всячески отлынивала от разных послушаний, умело пользуясь старым монашеским правилом – если монаха поблизости нет, то нет и послушания, которое откладывается до лучших времен.
Конечно, глядя на отца Нестора и отца Корнилия, многие вспоминали, что на свете есть такая штука, как штрейкбрехерство, и что эта парочка как нельзя лучше подходит под это обидное определение, однако они, видимо, забыли, что, с другой стороны, встретив Корнилия или Нестора, любой монах становился перед выбором между исполнением Устава и исполнением своих собственных прихотей, забывая, что наш монастырек находится под особым водительством и покровительством Богородицы и Христа и что среди ста тысяч праведников, вошедших в Царство Небесное, несомненно, найдется место для Нестора и Корнилия, но вряд ли найдется место тем, кто не ходит на братский час и обсуждает вещи, которые его не касаются.
6
Иногда отец наместник впадал в праведный гнев, направленный против монахов-тунеядцев, от которых проку было не больше, чем от козла молока.
– Да какие это монахи, еж тя в плешь, – кричал он на какого-нибудь бедного послушника, который уж и не знал, как ноги унести, и только бледнел и краснел, обещая Матушке Богородице поставить свечку, если только останется жив.
– Так ведь он, батюшка, новенький, не все еще постиг, что к чему, – говорил кто-то отцу наместнику.
– Уж, наверное, я знаю, какой он новенький, – огрызался отец игумен, чувствуя, что что-то он говорит не совсем то, чего от него ожидали. – Пускай собирает свои вещички и идет на ферму. На ферму! И пусть только пикнет! Видеть его не могу!
С этими словами все присутствующие вдруг – странное дело! – почувствовали себя не совсем в своей тарелке. Как будто всем им не то стало вдруг все вокруг неудобно и непонятно, – не то всех сразу сильно затошнило, – причем самое интересно заключалось в том, что эта непонятливость и эта тошнота относились вовсе не к этому новоиспеченному послушнику, а к самому отцу Нектарию, который, с одной стороны, хоть и что-то явно скрывал, – но зато с другой стороны, изо всех сил хотел это потаенное продемонстрировать, и при этом не только городу, но и всему миру.
Говоря языком простым и внятным, отец Нектарий стыдился высказать некие вполне определенные чувства и в то же время страстно хотел бы, чтобы это чувство стало всеобщим, так что, проходя мимо, всякий монах, прихожанин или паломник шептал бы, глядя его сторону: «А здесь живет настоящий монах», или «Великой святости этот самый Нектарий», или «Куда там Папе Римскому до нашего наместника».
Чувства эти, конечно, диктовались обидами, которые жизнь наносила отцу в продолжение его пребывания в Свято-Успенском монастыре, о чем он любил рассказать обстоятельно, не избегая подробностей.
«Нешто это монахи?» – спрашивал он собеседника, и сам же отвечал: «Ну, конечно, нет. Если бы это были настоящие монахи, они бы не позволили игумену тратить столько сил и времени на всякую ерунду! Они бы не дали мне все делать самому, потому что в этом монастыре никто ничего не умеет делать, так что и рассчитывать приходится только на себя!»
Сообщением сведений о неблагодарных насельниках отец Нектарий заметно улучшал себе настроение, и уже сам с удовольствием еще раз повторял какую-нибудь историю, в которой нерадивые монахи всячески обижали отца игумена, тогда как он, будучи жертвой их происков, обретал свою силу в молитве и в писаниях святых отцов.
7
Однажды поздно ночью я возвращался из гостей и, чтобы сократить путь, решил пойти через монастырь, благо, что вся охрана была мне знакома. Была ненастная дождливая ночь, но луна, тем не менее, светила в полную силу, то исчезая, то вновь появляясь. Проходя хозяйственный двор, я вдруг услышал странные звуки. Так, словно небольшой паровоз дышал где-то поблизости и время от времени сбрасывал пар, отчего образовывался этот хлюпающий звук, который тоже напоминал что-то железнодорожное.
Потом я прислушался и вдруг догадался, что это вовсе не паровоз, а просто кто-то плачет у дровника, в то время как еще один голос что-то говорил, но что именно, разобрать было невозможно.
Осторожно обогнув дровник, я выглянул из-за него, надеясь увидеть того, кто издает такие редкие звуки, и чуть не налетел на благочинного Павла, который каким-то чудом меня не заметил.
И в ту же минуту слегка всхлипывающая, сидящая прямо на куче дров фигура, которую я сразу не увидел, издала утробный звук и зарыдала.
И по голосу этого рыдающего я узнал болезного отца Нектария собственной персоной.
Было что-то загадочное в этой ночной сцене, как будто на короткое время открылся таинственный занавес и нам показали то, что показывают далеко не каждому.
– Ну, будет, будет, – говорил между тем отец Павел, на всякий случай понижая голос. – Неровен час, кто-нибудь зайдет, так потом разговоров не оберешься.
– Как же, пойдем, – хлюпая, сказал игумен, не делая никаких попыток подняться. – Ах, Павлыч… Ведь они не любят меня, вот в чем дело… Вот в чем запятая-то, Павлыч. Вот в чем она, паскудина!
И он со всего маху кулаком стукнул по дровнику.
– Да кто же это тебя не любит-то, – говорил Павел, слегка похлопывая игумена по плечу. – Ты ведь у нас игумен, как же тебя можно не любить?
– А вот и не любят, – вытирая слезы, сказал Нектарий и вновь зарыдал. – Ты сам знаешь!
– Ну, будет, будет тебе, – сказал Павел. – Сейчас отдохнем и пойдем. Время-то, погляди, позднее.
– А сколько я им хорошего сделал, – не слушая благочинного, сказал отец игумен и снова захлюпал. – Это что, кто-нибудь мне спасибо разве сказал?.. Да они в ответ только шушукаются по углам да ходят и деньги клянчат, как будто я станок денежный.
– Ты не станок, – сказал Павел, который тоже немного пребывал в болезни. – Ты орел.
– Что орел, конечно, орел, – сказал наместник. – Только надо ведь и меру знать, я так думаю.
– Вот и я о чем говорю, – сказал Павел. – Как же можно орла не любить?
– А ведь не любят! – с горечью сказал отец игумен, пытаясь подняться. – Стороной обходят,