Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проходит четверть часа, пока наконец порядок более или менее восстанавливается.
Слово получает Вера.
Она стоит перед судом, как готовящийся к борьбе боксер. Левую, сжатую в кулак руку она держит перед собой, как бы защищаясь, правой размахивает. Когда ее отросшие волосы падают на лоб, она их сердито отбрасывает назад.
— Победа русского пролетариата… Пролетарская диктатура и то, чего ни на минуту не должны забывать…
— Говорите о том, что вы наделали.
— Хорошо! Значит, я буду говорить о том, какие задачи поставила победа русского пролетариата перед венгерским рабочим классом и крестьянской беднотой. Диктатура пролетариата, братское сотрудничество рабочих и бедняков-крестьян, революционный захват земли и разрешение национального вопроса…
Секереш, прибывший в Будапешт за неделю до суда, не остался в зале до конца заседания. Когда председатель лишил Веру слова, — а сделать это было далеко не так просто: Вера продолжала говорить и после того, как ее силой усадили, и только угрозой удалось заставить ее замолчать, приказав вывести из зала; это в свою очередь вызвало громкие протесты со стороны других обвиняемых, — Секереш подождал, пока тишина была вновь восстановлена, и, прикрывая ладонью зевок, лениво встал и медленно, не своей походкой вышел в коридор.
В коридоре он встретил знакомого.
— Добрый день, господин Шонколь! — приветствовал его Секереш.
— Здравствуйте, доктор Геллер! — ответил тот.
Они вместе оставили здание суда и направились по улице Марко к проспекту кайзера Вильгельма.
— Необыкновенное сегодня движение, — заметил Шонколь.
— Да, я… странно, о это так: когда они в штатском, их куда легче узнать, чем когда они в форме.
Геллер и Шонколь вошли в кафе Зейман выпить по стакану кофе. Кафе было почти пусто. Через открытые окна можно было наблюдать разгуливающих взад и вперед — тот особый сорт людей, которых в штатском легче узнать, чем в форме.
Геллер и Шонколь присели у одного из столиков возле окна.
— Надеюсь, вы ежедневно молитесь о здравии чешских пограничников? — усмехнулся Геллер. — Если бы они вас не поймали и не посадили на шесть недель, честное слово, вы были бы сейчас там, на скамье подсудимых.
— Вернее всего. Иоганна Киша они разыскивают до сих пор.
— Кто же такой этот Леготаи, чорт возьми?
— Разве вам не достаточно того, что он полицейский шпион?
— Нет. Мы должны предостеречь от него товарищей в Вене.
— Я уже дал соответствующую сводку с его приметами.
— Если мы ничего больше о нем не знаем… Что касается демонстрации, я думаю, лучше отложить ее на день объявления приговора. Ребята держатся великолепно. Честное слово… Я хотел бы присутствовать при допросе Петра, но он слишком уж неосторожно смотрел на меня. Было бы более чем глупо влипнуть именно там.
— Да, я туда больше не пойду. Партия была бы вправе упрекнуть нас, если бы мы своим «геройством» поставили работу под угрозу. И без этого у нас горя достаточно. Что касается демонстрации, то раз мы пропустили сегодняшний день, речь может теперь итти только о дне объявления приговора. Они получат лет по восемь-десятъ. Дешевле вряд ли отделаются.
На бумаге, конечно, нет. А в действительности… если Москва сумеет произвести обмен наших товарищей, а все данные за то, что это удастся, — то не позднее как через годик мы получим от Петра известие оттуда.
— Во время нашего последнего с ним свидания я рассказывал ему о Москве. Теперь, когда мы с ним встретимся, о Москве он будет мне рассказывать. Честное слово…
— Пока что речь идет о демонстрации. Словом, в день объявления приговора. А сегодня когда? В семь?
— В восемь. На обычном месте.
— Ладно! А теперь идем.
— Идем! Я пойду вперед! Получите!
Секереш расплатился и направился к выходу. В левой руке он держал элегантную соломенную шляпу, в правой — перчатки и трость. Он дошел уже до двери, до открытой двери. Только три метра искусственного сада отделяли его от проходящей публики, как вдруг он чуть не вскочил от неожиданности. В нескольких шагах от него прошел товарищ, которого партия тщетно разыскивала уже в течение нескольких месяцев. Он прошел мимо кафе, не заметив Секереша.
«Как мне с ним заговорить, чорт возьми, чтобы от радости он не выдал себя?»
Не успел он еще этого подумать, как Шонколь оказался возле него.
— Вернемся обратно, доктор. На минуточку… Я кое-что забыл. Пойдем-ка туда, подальше.
— Я встретил одного знакомого, — сказал Геллер, — мне необходимо догнать его.
— Это того, в зеленом костюме и в панаме?
— Да. Вы его знаете?
— Знаю. Ну, идемте! Не заставляйте просить себя.
Никогда еще Геллер не видел Шонколя таким возбужденным.
— Частное слово, ничего не понимаю, — пробурчал он, но все же повиновался.
Они уселись в глубине кафе.
— В чем дело?
Шонколь — Иоганн Киш — не торопится начинать разговор. Видно было, что он мобилизует все силы, чтобы сохранить внешнее спокойствие.
— В чем дело? — торопился Геллер. — Я спешу.
— Так вот, — заговорил наконец Шонколь. — Теперь вы не нуждаетесь в описании. Вы видели Леготаи собственными глазами.
— Леготаи? Вы имеете в виду того, в зеленом костюме? Вы ошибаетесь. Это не Леготаи, а Бескид.
— Быть может, вам он известен под этой фамилией, но факт, что наши ребята попались только благодаря ему. И этот идет сейчас насладиться результатом своей работы.
Лицо Шонколя сделалось багрово-красным, руки сжались в кулаки.
— Если бы только удалось…
Что должно было удасться — он так и не сказал. Долго сидел неподвижно, барабаня пальцами по столу.
Геллер тоже молчал.
— Мы заслужили хорошую взбучку за то, что сегодня утром пошли туда. Честное слово, это — безответственное «геройство». Многому мы еще должны поучиться, Шонколь, очень многому!
Коридор был наводнен адвокатами, их помощниками и канцеляристками, с непременными портфелями под мышкой. Большинство находилось здесь по делу, и все же коридор напоминал корсо, переполненное праздно болтающей публикой.
На одном из подоконников стояла плетеная корзина с бутербродами — с ветчиной и салом. Бутерброды продавала бедно одетая старушка. Перед ней остановился молодой помощник адвоката. Старуха сгорбилась еще ниже. Молодой человек вынул из кармана брюк мелочь, пересчитал, покраснел, что-то пробормотал, повернулся и быстро исчез в толпе.
У другого окна, прислонившись к косяку, стояла женщина громадного роста с голубыми глазами, седеющими волосами и лбом, носящим следы рахита. Глаза женщины были устремлены на двор, замкнутый в четырех стенах здания суда. Матовые стекла окон первых двух этажей блестели под солнечными лучами, а в крохотных оконцах третьего этажа виднелись одни лишь железные решетки. Взгляд женщины впивался в эти окна. Глубоко вздохнув, она повернулась спиной к окну. Глаза наполнились слезами. Она в отчаянии заломила руки в старых нитяных перчатках.
Маленькая худощавая женщина, просто, но изысканно одетая, купила бутерброд с ветчиной. Потом она подошла к окну, возле которого стояла женщина в слезах. Снимая перчатки, она неосторожно толкнула ту — другую.
— Простите!
— Пожалуйста!
Женщины посмотрели друг на друга, и каждая из них прочла на лице другой следы бессонных ночей, следы горячих слез. Они невольно потянулись одна к другой — и сейчас же снова отодвинулись. На каждую из них пахнуло каким-то чуждым запахом. Высокая женщина отпрянула, почуяв тонкий странный аромат духов, другая отступила перед вульгарным запахом не то кухни, не то помойки. Но, отступив, они снова посмотрели одна на другую.
— Вы, может быть, тоже…
Почти одновременно заговорили. Ни одна из них не ждала ответа. Они понимали друг друга без слов. Молча ходили они взад и вперед по каменным плитам длинного коридора.
— Мой — Лаци! Вы его знаете?
— Нет, не приходилось встречаться. Мой — Андрей… Вы знаете его?
— Какое несчастье! — вздохнула мать Лаци.
— Какой позор! — сказала мать Андрея.
— Позор? — удивилась мать Лаци. — Они ведут себя очень смело. Доведись тем мерзавцам, которые их выдали, попасться в мои руки…
Лицо ее пылало от возбуждения.
Мать Андрея смерила ее недоумевающим холодным взглядом. На нее снова пахнуло запахом кухни.
— Вините лучше Ленина, Куна, которые опутали наших несчастных детей. Я день и ночь молю бога, чтобы он их наказал.
Мать Лаци никогда потом не могла себе объяснить, как это случилось.
Кровь бросилась ей в голову, и она с силой ударила кулаком по лицу мать Андрея. И прежде чем публика успела сбежаться, оскорбленная госпожа Томпа уже исчезла, спасаясь от скандала.
— Весь зал на ногах.