кибуца. Чтобы посвятить себя исключительно писательской деятельности, Бирштейн переехал в незадолго до того основанный город Нацрат- Илит (Верхний Назарет), где он впервые со времен юности услышал, как обычные евреи говорят на улице на идише о насущных проблемах своей иммигрантской жизни. Поэтому, хотя он продолжал изображать только ту «жизнь, которой живут люди», она наполнилась отзвуками прошлого.
Тем временем Йосл Бергнер состоялся как художник. Благодаря своему старому другу Бирштейн прикоснулся к далеко отстоявшему от идиша миру бывшего чиновника страховой компании по фамилии Кафка, в творчестве которого скромная видимая обстановка пришла в гротескный беспорядок. Новый стиль Бергнера, с упрощенными рисунками, без переднего и заднего плана, сильный и выразительный, идеально дополнял рассказы Кафки, а впоследствии и Бирштейна. Также благодаря Бергнеру Бирштейн начал тесное сотрудничество со своим первым израильским переводчиком, уроженцем Болгарии, драматургом Нисимом Алони. Бергнер, Бирштейн и Алони превратились в неразлучную троицу участников тель-авивской и хайфской художественной жизни. Вооружившись новыми литературными связями и впечатлениям, Бирштейн мог теперь с легкостью навещать утраченные идишские миры в качестве стороннего наблюдателя48.
Первым знаком нового статуса внутреннего и одновременно постороннего наблюдателя стало то, что Бирштейн стал писать от первого лица. И дальше, оставаясь в роли свидетеля, он уже не был посвящен в мысли своих персонажей и лишь подслушивал их разговоры через стенку или еще каким-то образом фиксировал то, что говорят вокруг. Формальный дебют Бирштейна в качестве идишского писателя был связан с появлением «Рассказа о плаще принца» (1967), который он посвятил Одри и Йослу Бергнер49.
И это чудесный рассказ, в нем дедушкин плащ, достойный принца, воплощает земные надежды польских евреев и описывает их судьбу на нескольких континентах.
За время его жизни его множество раз брали и забывали. Однажды он подошел к ставням и улетел в Лондон. В другой раз — в Америку. Он вернулся из Лондона в плаще английского принца. В автобусе он встретил принца, и, пока они разговаривали, он пригляделся к его плащу и впоследствии сшил точную его копию. А когда он вернулся из Америки, он рассказывал нам, как два гангстера схватили его на улице с криком «Кошелек или жизнь!». Он отвел их в полицейский участок, скрутив им руки за спиной.
Короткие энергичные фразы звучат, когда дедушкина жизнь уже закончена, что позволяет внуку гораздо свободнее обращаться с легендарным плащом, перемещающимся через время и пространство. Сшитый по образцу плащ, который продолжают пересылать из Польши в Австралию и обратно, выступает в роли связующей нити личной памяти, хранящей эту и другие последовавшие за ней истории Бирштейна50.
Но время Биршейна еще не пришло: ни его вольные манипуляции со временем и пространством, ни его безыскусное внимание к уличным попрошайкам и старым евреям не вызвали большого интереса на израильской литературной сцене. Но они привлекли внимание тогда еще неизвестного израильского писателя Яакова Шабтая и активного деятеля культуры Менахема Перри. Публикация первого романа Шабтая «Памятная записка» (1977), состоящего из одного бесконечного абзаца о памяти, мужском неврозе и старом Тель-Авиве, обозначила новую эпоху экспериментов с формой и эпоху антиидеологической прозы в Израиле. Если кривляние трех неудачников могло считаться серьезной литературой, то разношерстный мир идишских рассказов ненамного от них отставал. Именно Менахем Перри мог ввести нечто маргинальное в культурный мейнстрим. Обладавший невероятным чутьем Перри представил Бирштейна читателям своего авангардного журнала Симан крия («Восклицательный знак») как магида наших дней. Бирштейн, в свою очередь, оказал услугу своему покровителю и будущему переводчику, представ в интервью в образе добродушного, напоминающего Тевье человека, который научился рассказывать истории, разговаривая со своим ослом, и сопровождал каждую теоретическую идею серией анекдотов, частью довольно пикантных. Впоследствии он довел до совершенства свой образ неудачника, циркового клоуна, который развлекает людей, бесконечно падая и дурачась51.
Обретя новый стиль и имидж и вооружившись новым романом, в 1981 г. Бирштейн переехал в Иерусалим. Как рассказчик он заявил о себе, когда убедился, что его иврит достаточно хорош, чтобы пользоваться им наравне с идишем. Это произошло во время Ливанской войны52. После нескольких рассказов, опубликованных в журнале Симан крия, Бирштейна пригласили на Галей Цагал, популярную и абсолютно светскую радиостанцию Армии обороны Израиля, вести трехминутную передачу раз в неделю, вечером по четвергам. Бирштейн, который никогда раньше не сталкивался с такой формой, растерялся. Когда он попытался прочитать по своим записям рассказ, то пропустил одну строчку и тем самым полностью испортил впечатление. Потом он пришел в студию с готовым написанным текстом, но его чтение звучало слишком топорно. Наконец он махнул рукой на письменный стиль, который подражал устному, и стал захватывать читателя одной-двумя фразами, а дальше подражал беседе при обыденной встрече на улице. Такой «голый» разговорный стиль вскоре обеспечил ему общенародную популярность, он стал появляться на телевидении, но восстановил против себя пуристов, которые жаловались, что в его иврите слишком силен привкус идиша. Критики были правы и не правы одновременно53.
Рассказчик обликом напоминал Шолом- Алейхема, родившегося в Польше, но преодолевшего языковые, возрастные и идеологические барьеры. Бирштейн был профессиональным писателем, и хотя иногда и произносил одну-две серьезных фразы о писательском ремесле, но материал он черпал исключительно у ландслайт (земляков) из Бяла-Подляски, учителей идиша из Австралии, старых друзей по кибуцу Гват, клиентов банка в Тивоне, соседей из Нацрат-Илита, иерусалимских уличных попрошаек и особенно от незнакомцев, которые садились в автобус № 9 и с которыми связано несколько описанных им эпизодов. Сгруппировав встречи с этими людьми по аналогии, а не хронологии, рассказчик выходил за пределы тесных рамок современного израильского города и создавал собственный идишский Иерусалим, в котором сочеталось знакомое и незнакомое. Его нарратив напоминал то, как Йосл Бергнер в Мельбурне создавал варшавский дворик, населенный реальными и вымышленными евреями. Однако Бирштейн чаще соединял одну сцену с другой, возвышенное со смешным, чтобы добиться ожидаемого вдохновения, откровения, того, что он называл «заклинанием тишины». Этим противопоставлением удивительного и возвышенного, гротескного и трагического он был обязан Шолом-Алейхему54.
Мало что столь далеко отстоит от говорливости Шолом-Алейхема, как короткие рассказы Бирштейна. Автору даже пришлось придумать для нового жанра название: кцарцарим, очень- очень короткие рассказы55. Никто, кроме автора, не мог ввернуть больше одной-двух цитат. Поведение людей в необычных ситуациях, однажды объяснял Бирштейн в интервью, научило лаконизму. Он выходит из автобуса, а она садится в него. Водитель орет на всех, чтобы они не задерживались. Поэтому она раскрывает перед рассказчиком свое сердце в одной-единственной строчке: «Эр гот зих айнгекойфт а штик флейт», — говорит она о своем