этом необъятном теле. Он не выйдет оттуда живым. Его состояние несовместимо с условиями пребывания в российской тюрьме. Мне опять хочется куда-то бежать, звонить, требовать, писать письмо Путину, Бастрыкину, Чайке, патриарху, но их адресов и телефонов у меня нет, а есть лишь телефон маленького Юры, бывшего мента и бандита, который отвечал за Петину безопасность. И я снова выбегаю на улицу, во тьму и делаю то, чего не делал очень давно, – звоню Кялину, уверенный, что он не ответит. Но бобёр сразу же берет трубку, как будто только и ждал моего звонка.
Не даю ему слова сказать и ору за две тысячи километров поверх судетских гор и полесских лесов: какого хера ты еще не застрелился, придурок, если на свободе? Тебя же, говнюка, на помойке подобрали, ты Петьке всем обязан и должен был как пес на каждого, кто к нему приблизится, бросаться. Ты за это деньги получал. Юра молчит, а я вдруг понимаю – не знаю откуда, как и какой проснувшейся во мне на секундочку интуицией, – но понимаю, что он-то Петю и сдал, был к нему приставлен, все эти годы за ним следил, стучал и станет свидетельствовать против него, а Павлик если и догадывался, то ничего поделать не мог, потому что у каждого коммерса в России есть свой сторож.
– Он давал деньги исламским боевикам, – вдруг прорезается песочный голос маленького Юры, и я в бешенстве швыряю телефон: каким еще на хрен боевикам, ты с глузду съехал или пьяный там совсем?
А потом беру из бара бутылку водки и наливаю себе полный стакан. Петя, Петя, что они с тобой сделали? Я был уверен, что ты посылаешь меня на гибель, а ты меня спасал. Чувствовал, что круг сжимается, и вытолкнул вон. Но почему же ты не убежал вместе со мной? Почему мы не с тобой сейчас? Почему не пьем вместе пиво, не бродим по лесам, не таращимся на звезды и не смотрим по ночам славянские фильмы? А я знаю почему. Потому что тебе было бы стыдно. Ну как мне, когда я гляжу на двух фефёлок из Николаева. Стыдно за то, что мы друг друга убиваем и друг на друга киваем, и нет никого, кто скажет, крикнет: что вы делаете? Стойте, да остановитесь же вы!
Улисс закрывает заведение. Он поражен тем, какое впечатление произвела на меня смерть журналиста, застреленного по приказу Кремля. А я ничего не говорю ему про Петю. На улице снова льет дождь, я еду по лужам на дурацком подростковом велодрыне, вода брызгается, затекает в меня со всех сторон, но я ничего не чувствую. На Украине убит журналист, в России посадили бизнесмена, и только теперь я начинаю догадываться, что же на самом деле произошло со мной в Киеве два месяца тому назад.
Один и одна
– Где ты был, урод? – Катя быстро-быстро пошла по улице.
– Ждал, когда ты вернешься. А где была ты?
– Вернусь? Куда вернусь?
– На Фили.
Она снова хотела ударить меня, но я отшатнулся.
– Ты Фили обещал мне сохранить, а отдал, как Купавну. За этим ты выпихнул меня в эту чертову Америку!
– Я?
– Не валяй дурака. Мне Розмари все рассказала.
– Что она тебе рассказала?
– Как ты подкараулил ее у дома, как умолял, чтобы они взяли меня в программу, и растрепал ей все про Припять, про Артек. Про лифт и про ментов. Это же ты включил тогда в квартире телефон! Ты!
Да, матушка Анна, вы всё угадали – так и было. То была ужаснейшая минута в моей жизни весной девяносто четвертого года, когда, униженный, несчастный, понимающий, что Катя не пройдет отбор по американскому гранту, я стоял во дворе огромного дома на Октябрьской площади, где жили сотрудники иностранных дипмиссий, и просил атташе по культуре американского посольства кареглазую госпожу Розмари Дикарло не прогонять, но выслушать меня. Просто выслушать. А она возмущенно говорила в ответ на беглом русском языке и почти без акцента, что я незаконно выследил гражданку США, обладающую дипломатическим иммунитетом, и что, если я немедленно не уйду, она вызовет милицию, службу безопасности посольства, что в Америке так нельзя, этим я делаю только хуже и теперь Катя точно никуда не поедет. И вообще никогда не получит визу в Штаты. Ни она, ни я.
Но я умолял ее только что не на коленях: да послушайте же вы меня, наконец! Дайте мне две минуты. Всего две. Как дала когда-то две минуты моему бедному товарищу, начинающему бизнесмену Петру Павлику несравненная госпожа Беназир Бхутто.
При упоминании этого имени американка вздрогнула и посмотрела на меня так, что я понял – это мой шанс. Катин шанс! Но только прежде я должен был, матушка Анна, убедить эту недоверчивую женщину, что говорю правду.
– У Бхутто на голове был повязан белый шелковый платок, который постоянно сползал с ее волос, и она всякий раз его поправляла, – произнес я, с трудом ворочая языком и не отводя глаз от смуглого лица Розмари. – Только не знаю, мэм, почему она не хотела его закрепить.
Дипломатка остановилась и стала слушать. Сначала про Петьку и прокурорский камень. Потом про Катю. Про Чернобыль, про Артек, про лифт и про ментов. Про сгоревший «Тайвань». Я страшно торопился, перескакивал с одного на другое и махал руками, как ненормальный, потому что чувствовал, что не укладываюсь в регламент, а у американок, очевидно, другие отношения со временем, нежели у благородных женщин Востока. Но она дослушала меня до конца.
– Каждый раз, когда Беназир поправляла платок, она молилась, – произнесла Розмари, глядя куда-то в сторону.
И ушла, ничего не пообещав. Вы просили меня выслушать, я вас выслушала. Однако я подкрутил на всякий случай колесико на нашем телефоне…
– Как ты мог такое сделать? Кто тебя просил? Кто? – кричала Катя двадцать четыре года спустя на киевском Подоле подле стен Могилянской академии, словно это все было вчера.
– Ты меня об этом просила! Ты!
– Я?
– Твои сухие слезы, апатия, твой страх.
– Ты все врешь! Ты это нарочно!
– Зачем? – заорал я. – Зачем мне это было нужно?
– Чтобы жить с этой лошадью, что ты в ней нашел? Вот зачем!
Мы шли по Братской улице и ругались, но, к счастью, народу вокруг было не очень много. И откуда она узнала про Валю?
Она говорила быстро-быстро что-то нелепое, странное.
– Скотина, ты мне песню у костра пел, помнишь? Ты пригласил меня в ресторан, подарил розу и позвал замуж.