мертвенно бледны были толстые узлы вен, переплетавшие эти отвратительные конечности. Он схватил одну из этих ног, но тут же одернул руку: они обожгли его так, будто он прикоснулся к волне жидкого азота. «Га-га-га! Га-га-га-га!» – естественно, отозвался обладатель этих ног.
– В середине нулевых я, как и многие, пережил увлечение Лимоновым-Дуговым-НБП, но ни Генона с Эволой, ни Головина с Джемалем в руки не брал, а вскоре и вовсе переключился на Альтюссера с Лукачем, так и не успев проникнуться «традиционализмом» как следует, – не унимался голос, который, как теперь заметил Полупанов, доносился не из какой-то одной точки, а из каждого сантиметра стен лифта. – Лет через десять книжному магазину «Фаланстер», где я тогда работал, предложили провести встречу с Юрием Мамлеевым, и мне это предложение показалось интересным. «Живая легенда оккультного подполья, – подумал я, – загробная диссертация, собака с одним глазом!» Мероприятие вышло памятное. Сперва собравшиеся по очереди долго чествовали Мамлеева, потом он долго отвечал на вопросы слушателей про Достоевского и бездну, но по-настоящему занятным было само зрелище, а не речи. Из тех, кто выступал, мне запомнились: Игорь Дудинский, эталонный Носферату, явно гальванизированный свежей чужой кровью; Константин Кедров, дважды номинант на Нобелевскую премию по литературе; Кира Сапгир, писательница в летах и с обширной гематомой вокруг левого глаза, сохранившая фамилию покойного экс-супруга Генриха; Наталия Мелентьева, жена Александра Дугова[456], выступившая с сорокаминутной лекцией о Хайдеггере, которую на самом интересном месте оборвал нетерпеливый Дудинский; наконец, сам Юрий Витальевич в потертом сером пуховике и в знаменитых желтых очках. В общем, зрелище было достойное.
– Кто вы? – без малейшего намека на строгость в голосе спросил Полупанов. – Как вас зовут? Я буду на вас жаловаться.
– Иван Аксенов, – спокойно ответила тьма. – А кому ты собралось жаловаться, старое говно?
– Я буду жаловаться, – сам себе не верил Матвей Петрович, – я обязательно достучусь до вашего высшего начальства.
«Га-га-га! Га-га-га!»
– По окончании встречи слушатели потянулись к Мамлееву за автографами, – завершал свой рассказ голос Ивана Аксенова, который Матвей Петрович теперь слышал лишь самым темным уголком своего сознания. – Не упустил этой возможности и я – откопал на фаланстеровской полке стремное новое издание «Шатунов», отстоял маленькую очередь и протянул мэтру раскрытую книжку, промямлив: «Мы, так сказать, уже в школе…» «Да, да», – тихо, но с явным одобрением отозвался Мамлеев, расписался на титуле и пожал мне руку. Его рука была совершенно холодной. Эту книгу с автографом я никогда больше не открывал, дома не глядя сунул ее в шкаф и только спустя месяцы (если не годы) заметил, что на полке слева от «Шатунов» стоит томик Юрия Бондарева, а справа – Юрия Казакова.
Матвей Петрович перестал плакать. Глаза его округлились настолько, что смогли что-то видеть в темноте. И он увидел, что кнопки в кабине лифта – вовсе не кнопки, а сама панель, на которой они расположены, – вовсе не панель, на которой расположены кнопки. И даже «га-га-га!» в подъезде никакое не «га-га-га!», а нечто абсолютно, запредельно – иное.
Но, что в случае Матвея Петровича было важнее всего, сам Матвей Петрович тоже был кем или чем угодно – только не Матвеем Петровичем Полупановым. Осознание этого пришло к нему, когда к нему вдруг вернулось зрение и он заметил, что в лифте все это время висело зеркало.
«Вот тебе и румба-макумба», – вспыхнула в его голове яркая, словно молния, но, увы, последняя мысль.
VII. Юбилей
В ад играют, а сами в огне.
Юрий Мамлеев. Блуждающее время
Дело было 11 декабря, в тот день, когда Юрию Витальевичу исполнилось бы девяносто лет. С беспричинным волнением в сердце, переходящим в тревогу, я отправился в Дом Ростовых, что на Поварской улице, где собирались праздновать мамлеевский юбилей.
Стоял мороз самой отвратительной породы, какой бывает только в Москве. Дворик у Дома Ростовых засыпало сухим бесплодным снегом, из которого даже не вылепишь ком, чтобы кинуть кому-нибудь в лицо, а воздух, хоть и был свеж, все равно удушал невыносимой сухостью – под стать нескрипящему снегу.
Я закурил перед входом – не столько от желания курить, сколько оттягивая момент столкновения с тем, что вселяло в меня неспокойствие. Через несколько мгновений тяжелая входная дверь с шумом отворилась, в болезненно-желтом свете возникла темная фигура. От резкого звука открывающейся двери тревога во мне сконцентрировалась в маленький упругий шарик, принявшийся стремительно скакать между ребер. Но я тут же облегченно выдохнул: темной фигурой в дверном проеме оказался композитор Евгений Вороновский.
Поздоровавшись, мы тут же обменялись своими тревогами. Точнее, я признался, что весь день сам не свой и мучаюсь нехорошими предчувствиями, а собеседник мой, разумеется, был весел и взбудораженно-спокоен, то есть пребывал в своем обычном состоянии.
Я бросил окурок под ноги, хотя в шаге от меня стояла урна, растоптал его и двинулся ко входу. Схватившись за рукоять циклопической дубовой двери, я дернул ее на себя. Ничего не произошло.
Дернул снова. Дверь не поддалась.
Изо всех сил я потянул дверь, но она не сдвинулась ни на четверть дюйма. «Заперли изнутри», – подумал я.
– Заперлись, что ли? – сказал я вслух.
– Дай попробую, – возразил Евгений.
Но и у него ничего не вышло. А между тем вокруг нас уже столпились какие-то люди в зимних куртках, хотевшие проникнуть внутрь дома, в котором уже началось торжество. Некоторые из них молчали, другие же издавали недовольные звуки, разраставшиеся до масштабов нехорошей постконцептуальной пьесы.
«Сперва современный человек разучился определять время по часам со стрелками, а теперь он разучился открывать двери. Дегенерация пугающая, но по-своему прекрасная, как детеныш осьминога или даже камчатского краба», – промелькнула мысль в моей голове.
Вороновский продолжал извлекать звуки из двери, которая вдруг распахнулась. На пороге стоял крохотный старичок в темно-сером пиджаке. Он мягко улыбнулся и сказал что-то злое, как и подобает вахтеру. Слова его вступили в такой невыносимый контраст с добродушным лицом, что злоба их усилилась во сто крат, хотя наружность его настаивала на обратном. Краем глаза я заметил, как даже Вороновский переменился в лице от этого немного бесовского происшествия.
– Что же вы двери ломаете? – добродушно и даже задорно ляпнул старичок-привратник, но теперь злоба переместилась в его сверкнувшие черным маленькие глаза под коричневыми веками.
Мы промолчали и шагнули внутрь, где сразу у входа, почти уперевшись в порог, начиналась крутая каменная лестница с тяжелым завихрением полувинта, на конце которого собралась толпа. Поверх голов было видно, что что-то происходит в