Читать интересную книгу Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931) - Георгий Адамович

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 93 94 95 96 97 98 99 100 101 ... 123

Автор говорит о Стремянникове:

— Ему надоело переводить великолепное косноязычье жизни на плохое марксистское наречие.

Сам Стремянников добавляет, обращаясь к приятелю:

— Разве я виноват, что вы со своими бригадами не чувствуете, как жаждут люди сбежать от формул! В войну, во Францию, в семейное счастье, – куда-нибудь! Некоторые формулы очень исподтишка, очень медленно расшифровываются чувствами, как фальшивые.

Здесь, в этих словах, – острие замысла Митрофанова. По определению одного из советских критиков, он задался целью произвести «великолепного косноязычья жизни с мудростью марксизма-ленинизма»… Может быть, это и так, не знаю. Судя по предисловию, которое Митрофанов к своей повести дал, это, пожалуй, так. Но, как и многие другие советские книги, «Июнь-июль» – вещь до крайности двусмысленная. «Увязка» Митрофанову удалась, во всяком случае, не вполне, – а вот недоверие живого и внутренне свободного человека к всеразъясняющим формулам он передал отчетливо. Разумеется, Митрофанов Стремянникову не сочувствует. Не случайно ведь он говорит о «плохом , марксистском наречии». Хороший марксизм, «мудрый», — как выразился советский критик, — по указаниям и намекам Митрофано­ва, должен «вобрать» в себя жизнь всю, без остатка, жизнь «необычайную, цепкую и обильную». Неслучайно заставляет Митрофанов своего «романтика» и покончить самоубийством.

Но положительный герой повести Ольшанин, тот именно, который поднимает «корни строительства», тоже не находит полного удовлетворения в официальной советской мудрости. Его тоже смущает бытие и природа. Митрофанов пишет о нем: «Я хотел показать рабочего парня — добрдушного, немного созерцательного, любящего помечтать, который, пройдя сквозь строй самых разнообразных чувств, становится более воинству­ющим и злым большевиком». Но мотивировка этой метаморфозы у Митрофанова явно заимствована извне и для него самого неубедительна; Ольшанин преображается, ибо сохраняет «связь с производством». Он толкает к смерти своего друга, он не знает, что ответить любимой женщине, которая, обвиняя его в этой смерти, пишет:

– «Можно жить без выкрутас и не искать классовой борьбы за комодом и под кроватью у каждого…»

Но все же Ольшанин «обходится без трагедий». Автор добавляет: «Это и немудрено в нашей единственной стране, победоносно строящей социализм».

Замечание вызывает усмешку. Думаю, что усмехаемся не только мы, читая его, – усмехнуться с горьким недоумением и многие там, в советской России. Митрофанов очень проницательно ставит вопросы в «Июне-июле», но дает очень слабые ответы.

Основное «мироощущение» в этой интереснейшей книге: жизнь развивается сама по себе, теория, пытающаяся ее «вобрать», — тоже сама по себе. Связи нет… Автор не доверяет рационализму вообще. Поэтому и на «марксизм-ленинизм» он поглядывает с опаской. К «Июню-июлю» я еще вернусь. По всей вероятности, судьба этой повести окажется похожей на судьбу «Зависти» Олеши: о ней будут долго толковать и спорить, пока не увидят, что дотолковались до вещей непозволительных, предосудительных и соблазнительных… Тогда о ней умолкнут. Надо заметить, во всяком случае, что для спора Митрофанов дает новый и подлинно продуманный материал.

Да и написана книга своеобразно. Несомненно, автор ее наделен глубоким «чувством природы», никому и ничему не подвластной, ни с кем и ни с чем не считающейся.

* * *

Имя Бабеля снова стало мелькать в советских журналах, — после долгого перерыва. Новые его рассказы не разочаровывают: они так же умело написаны, как и прежние, проникнуты тем же печальным, сдержанным, едким, хочется сказать «терпким», лиризмом.

От этого беллетриста ждали когда-то очень многого. Едва ли не он был лет пять-шесть тому назад главнейшей «надеждой» советской литературы. Потом Бабеля стали забывать. Поговаривали, что Бабель выдохся, — и добавляли при этом, что он сам о себе такого мнения.

Но слишком мы стали требовательны к литературе и писателям. Несколько лет отдыха, — а, по существу, может быть, только раздумья, вынашивания замысла, подготовки и приближения к высокому и ответственному делу творчества, — несколько лет молчания истолковываются как «бессилие», «бесплодие». В советской обстановке эта требовательность достигла чудовищных размеров. Писатель не вправе там помолчать и два-три месяца: ему немедленно напомнят о «темпах»… Бабель молчал долго. Теперь он как будто пожелал доказать, что силы его не иссякли и дар не ослабел.

На ближайшее время обещан его новый роман. Отрывки уже появились в московских журналах. Один из последних рассказов Бабеля был перепечатан в нашей газете: читатели сами могут о нем судить.

В седьмом номере «Звезды» Бабель поместил рассказ «Карл-Янкель», рассказ совсем короткий – «пустячок», на первый взгляд. Этот пустячок, в сущности, удивительная вещь, почти шедевр, почти – если бы не заключение, будто смазанное, недописанное. Рассказ напоминает Мопассана по какой-то беспощадной зоркости и умению найти слова, простые, короткие и незаменимые.

В основе рассказа – случай комический: в семье комиссара над младенцем в отсутствие отца совершен обряд обрезания.

– Тебя морально запачкали, – говорит комиссару секретарь ячейки.

Комиссар подает в суд на обидчицу-мачеху, виновницу «морального ущерба». Сцене суда и посвящен рассказ. Он так ярок и меток в каждой фразе, в каждом штрихе, в нем грусть и веселость слиты так нераздельно, что цитировать из него нечего: привести пришлось бы все.

Нет, Бабель не выдохся. Он остается одним из одареннейших писателей, живущих в России, и, может быть, самым опытным мастером среди них.

ПРОВИНЦИЯ И СТОЛИЦА

С каждым годом русская эмиграция все больше приучается к мысли, что Париж — ее столи­ца. Это признание не случайно: оно соответствует подлинному положению. И если бы искать доказательство того, что это действительно так, лучше всего было бы сослаться на факт общеизвестный, — по крайней мере, здесь, в Париже, общепризнанный, для всех очевидный:

— Писатель, художник, публицист, даже общественный деятель, как бы ни был он «столичен» в прошлом, проведя несколько лет в других центрах эмиграции, — для Парижа внезапно оказывается «провинциалом». Он говорит порой так цветисто, что парижанам делается за него неловко, он энергично принимается разъяснять то, что здесь давно уже понято. Внутренняя цен­ность такого человека может быть по-прежнему велика. Но неожиданно обнаруживается, что он «отстал»…

Действуют два обстоятельства. Первое — среда, в которой здесь русским людям приходится вращаться, самый город, где они живут. Второе — состав, количественный и качественный, эмиграции, осевшей в Париже.

Особенно ясна эта столичность в литературе. Но, как в былое время Петербург и Москва питались и поддерживались «соками провинции», так теперь и русский Париж не должен бы замкнуться в себе… К сожалению, это бывает. Особенно часто, повторю, это бывает в литературе, — в частности, в молодой литературе. Кто спорит? Наши здешние молодые литераторы учились по лучшим образцам, чем их провинциальные собратья, было им у кого и получить совет или указание в случае нужды. Там, в Афинах, Шанхае или Сан-Франциско, приходится начинающему писателю развиваться в одиночестве, — а одиночество выносят только очень сильные организмы. Там нет «литературной атмосферы», которая, худо ли, хорошо ли, создалась здесь, там нет тех парников, в которых прорастают и слабые, тщедушные корешки… Короче, там нет литературы.

Но там могут появиться люди, литературе нужные: они могут принести ей свой дар, свой жизненный опыт, свои впечатления, сомнения мысли, — чтобы позднее литература все это переработала, использовала. Столицам всегда угрожает опасность некоторого «худосочия», если они ограничиваются сами собой и только на себя надеются. Русский литературный Париж этим уже начинает страдать, — и недаром его сравнивают с былым Петербургом.

Сравнение это я нашел в харбинском сборнике «Багульник», где местный обозреватель, рассказывая о жизни литературы на Дальнем Востоке, пишет:

«Нельзя сказать, чтобы столичная эмигрантская критика встретила наше движение сочувственно или внимательно. Напротив, полностью унаследовав от былого Петербурга недоверчивое или насмешливое отношение к “провинции”, она встречает каждую книгу дальневосточного автора с привычно-снисходительной миной, маскирующей упрямство индифферентизм и глубокое убеждение, что из Назарета не может быть ничего доброго.

Отдаленность от эмигрантских кафе, двух-трех журналов и кружков, бережно хранящих “чистоту русского языка” и выдающих литературные патенты, предрешает многое.

1 ... 93 94 95 96 97 98 99 100 101 ... 123
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931) - Георгий Адамович.

Оставить комментарий