Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бердяев написал книгу «О назначении человека» по-видимому, с целью такого избавления. Труд очень обстоятельный, очень серьезный, блещущий всесторонней эрудицией. Он открыто претендует на то, чтобы пустоту в душах и умах заполнить, – и притом до краев, «до отказу». Он апеллирует и к воле: автор не только хочет помочь людям думать, он хочет помочь им жить, действовать, работать, — автор все и берется им объяснить… По замыслу, книга Бердяева напоминает некоторые современные советские книги, — вроде пресловутой бухаринской «Азбуки коммунизма», например, — где тоже даются все ответы на все вопросы, все указания по поводу всех недоумений. Разница в направлении, диаметрально противоположном, конечно; разница в таланте, добросовестности и осведомленности авторов, в их задачах, наконец. Но дидактизм, чуть-чуть элементарный и делающий «Назначение человека» иногда похожим на учебник, у Бердяева есть. Смущать своих читателей Бердяев не любит и поэтому о возможности возражений на высказываемые им взгляды говорит редко, неохотно и даже с оттенком высокомерия. Он «пастырь душ», и от роли своей не отказывается: несколькими короткими ударами направо и налево, в сторону своих идейных противников, он расчищает себе свободный и бесконечный путь, затем перебирает один за другим ряд загадочнейших мировых вопросов, безболезненно разрешает их и приводит читателя к
желанной «пристани» – к радостному сознанию, что все в нашем мире если и не идет к лучшему, то может и должно идти к лучшему. Эпиграфом к своей книге Бердяев выбрал удивительные слова Гоголя:
– Грусть от того, что не видишь добра в добре.
Сделать добро поистине добрым он и стремится. Слово «парадоксальный», стоящее в подзаголовке книги («Опыт парадоксальной этики»), не должно бы никого отпугнуть: парадоксального в сочинениях Бердяева вообще мало, в этом же труде меньше, чем в других. Наоборот, Бердяев всегда ищет наиболее общей убедительности – и часто достигает ее.
О «назначении человека» начинается с упреков по адресу теории познания. Бердяев lui dit son fait. Для него это враг опасный, и он торопится от него отделаться, убеждая нас, что гносеология и увлечение ею — дело изнурительное, бесплодное, никчемное. Бердяева интересует только само познание, и он тут же без колебаний приступает к нему, — или, вернее, к изложению результатов своего личного сознания. Было бы, однако, ошибкой думать, что его книга метафизична по-старинному и на критицизм просто-напросто не обращает никакого внимания. Нет, Бердяев — человек слишком искушенный, он знает цену Канту, он чувствует, что кантовская отрава (по существу, тем более ему ненавистная, что она вошла в плоть и кровь его) еще сильна, и на первой же странице своей книги заявляет: «Я не верю в возможность возврата к докритической, догматической метафизике». Возврата нет. Парадная, главная дверь к безудержным мудрствованиям наглухо забита. Не попытаться ли пробраться в заветную, запрещенную область с черного хода? Мысль соблазнительная. Бердяев соблазну поддается и успешно достигает цели: он ссылается на внутренний опыт человека, он в опыте находит освобождение того, что сковано рассудком. «Познание есть сама духовная жизнь», — утверждает он: нет объекта и субъекта; творческое познание сливает их воедино. И свой собственный, духовный опыт верующего и христианина Бердяев делает основанием этики в книге, где все сводится к вопросу, — для него важнейшему из всех, — как утвердить, в конце концов, в завершение всех путей, рай, как уничтожить ад? Свобода, по учению Бердяева, есть чудесный и страшный дар, полученный человеческим духом. Свобода означает свободный выбор, и добро ни в коем случае не может быть «принудительным»… Этичность состоит в том, чтобы к нему стремиться, «поступая так, как будто бы ты слышишь Божий зов и призван в свободном и творческом акте соучаствовать в Божьем деле»; она в том, чтобы дать добру наибольшее распространение, заменив им зло, отменив самой идеей рая идею ада.
Я не собираюсь в нескольких словах передавать содержание бердяевской книги. Это было бы непростительным легкомыслием. Книга велика по объему, богата и разнообразна по материалу. В оглавлении ее говорится о Боге и человеке, о грехопадении, о возникновении добра и зла, о личности и обществе, о поле и браке, о страдании, аскетизме и любви, о социальном вопросе, труде и технике, о смерти и бессмертии, наконец… Бердяев дает энциклопедию «последних вещей», как видно. Притом книга не компилятивна: творческая мысль чувствуется всюду. Как передать содержание этого труда, не исказив и не обеднив его? Ограничусь лишь указанием, что книга удивляет широтой кругозора и что страстная убежденность автора в своей правоте делает чтение ее увлекательным, несмотря на несколько монотонную прямолинейность высказываемых в ней суждений. Книга замечательна. Но…
Давно уже мне хочется воскликнуть это «но». Возражений столько, что не знаешь, с чего и начать, — а начав, никогда и не кончишь. Имею в виду не мысли или отдельные соображения, изложенные Бердяевым, на «критику по частям», а все «Назначение человека» в целом как явление, как своеобразный и любопытный факт. Пожалуй, прежде всего возникает вопрос: действительно ли книга нужна тем, к кому она обращена? Я высказал предположение в начале статьи, что Бердяев рассчитывает на людей, стремящихся привести в порядок свой умственно-душевный мир и неспособных самостоятельно справиться с сомнениями. Допустим, что это и на самом деле так. Но надо, в таком случае, предположить и еще одно условие, без которого все поучения Бердяева останутся, по меньшей мере, столь же изнурительно-бесплодными, как и презираемая им теория познания… Надо предположить веру.
И здесь, при этом предположении, сразу поражает у Бердяева какое-то мучительное, глубокое несоответствие метода предмету, средств цели, стиля теме, наконец. Бердяев говорит о вещах, разуму недоступных. Он говорит о рае, об аде… Что такое рай, что такое ад? Человек или постигает дух и смысл этих таинственных слов сразу – (может быть, ему только кажется, что он постигает, – но это, в данном случае, не имеет значения) – или они для него остаются за семью печатями. Понять, понимать в этих словах нечего, едва только выходишь за пределы традиционно-наивных представлений, – и чем больше стараешься их осмыслить, тем настойчивее разум протестует, «по существу», с самого начала, в самой основе вопроса: Кант и критицизм тут сразу вступают в свои тиранические права. Что мы знаем? Что можно в этих областях доказывать или опровергать? Бердяев пишет: «проблема рая»… Какая «проблема рая»? В чем она? Если даже все в предварительных сферах этой странной «проблемы» разобрать, расставить по местам, понять, определить и назвать, то все-таки рай, рай… рай… — что это такое? Бердяев изощряется в доводах, он даже загорается, «вспыхивает» вдохновением, но вдохновение его остается рассудочным, мозговым, — и похоже на то, будто он возводит стройное, крепкое само по себе здание на поплавке: поплавок опрокинется, все утонет и исчезнет, поплавок не для этого предназначен… Все в книге Бердяева движется успешно, пока не вспомнишь об основании: в это мгновение все рушится. Бердяев прибегает к помощи и защите разума в деле, разуму чуждом. Он излагает религию. Изложение упирается в тупик, религия же остается где-то за доводами, за доказательствами, за силлогизмами и в них не нуждается. Это знали такие мыслители, как Паскаль или Розанов. Паскаль, кстати, не раз принимался доказывать недоказуемое и чувствовал к этому сильную склонность, но тут же внезапно срывался в такие бездны, где ни от логики, ни от сцепления причин и следствий ничего не оставалось. Если религиозно настроенные люди и любят его до сих пор, как никого другого, то именно за эти падения или взлеты. Паскаль – весь в молниях, как и Розанов, – слабее, конечно, – на лучших своих страницах. Они чувствовали, вероятно, что при ровном, равномерном свете разума в их областях не видно ничего.
Может быть, книга Бердяева есть нечто «внутрицерковное», то есть предназначенное для умов и душ, уже окончательно во всем уверенных, окончательно успокоенных и ищущих только разъяснения тех или иных деталей веры и догматов. Если так, то возражения отпадают, конечно. Но едва ли это так. И затем, если это и так, неужели вера исключает всякий трагизм в постановке «проблем» и загадок, которые остаются же все-таки загадками, — даже если верить в чудесное их разрешение. Неужели он исключает страдание, горечь, — и, наоборот, не питается ими, не исходит из них. Неужели, пройдя через все то, что узнал и забыл, понял и оставил, принял и отверг современный человек, она может остаться такой безмятежной, такой безоблачной?
Я задаю этот вопрос, не предрешая ответа. Но «со стороны» хотелось бы сказать, что внимание к книгам религиозного содержания и, следовательно, возможность для них кого-либо заразить своей сущностью, «опалить своим огнем», возникает только тогда, когда в книге есть боль. Тогда понимаешь, что боль эта витает и носится в мыслях своих около веры потому, что нигде больше она утоления не найдет.
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3 - Лев Гомолицкий - Критика
- Заметки о стихах: Георгий Иванов - Юрий Мандельштам - Критика
- Литературные заметки. Статья II. Д. И. Писарев - Аким Волынский - Критика