— Осужден? Разве семилетний ребенок может быть осужден?
— Конечно.
— За что?
— Первородный грех, голубчик, первородный грех!
— Я вас не понимаю.
— Разве ты не учил катехизиса?
— Учил.
— Тогда ты должен знать, что за грех, совершенный одним человеком, миллионы и миллиарды людей должны жариться на медленном огне миллионы и миллиарды лет. И это называется справедливостью старикана (какова справедливость!), который именует себя отцом всех этих мучеников, посаженных на вертел… По крайней мере так утверждают попы, а ведь им власти поручили преподавать нам основы нравственности.
— Но при чем тут…
— Терпение, терпение, дойдем и до этого. Ты чересчур скор, мой милый. Какая тут связь? Вот она: люди нисколько не лучше боженьки. Меня осудили за грехи моего отца.
— Что сделал ваш отец?
— Разве я знаю?
— Но все-таки?
— Его гильотинировали. Вот в чем вся соль его и моей истории.
— Гильотинировали?
— Ну да, гильотинировали. Сын гильотинированного! Таким манером и делаешься знаменитым на парижской мостовой. Семи лет, гонимый и презираемый, я стал бродягой, на которого все лавочницы Монмартра пальцем показывали своим детям, и был уже популярен в преступном мире: не один опытный вор охотно использовал меня как сообщника.
— Сообщника? В семь-то лет?
— Знай, голубчик, никто лучше меня не умел стоять на стреме.
— Возможно ли?
— Вполне возможно. Все было именно так, как я рассказываю. Конечно, когда мальчуган начинает учиться жизни у мокрушников, его путь не усыпан розами!
— У мокрушников?
— Эх, ты, невинная душа! Не понимаешь? Мокрушники — это те, которые пришивают мужчин, женщин, детей.
— Вы хотите сказать — убивают?
— Ну, убивают, раз ты предпочитаешь это слово.
— Как! Вы помогали… Нет, нет, это неправда! Вы хотите, чтобы я поверил…
— Да пойми же: семилетним ребенком я оказался на парижской мостовой, один-одинешенек. Все, кого я встречал, интересовались мною лишь постольку, поскольку я помогал им делать зло. И разве удивительно, что, предоставленный воле случая, я стал таким?
— Каким?
— Врагом честных людей. Под предлогом, будто я нуждаюсь в исправлении, меня в детстве и в юности таскали по одним тюрьмам, а когда я вырос — по другим. Впереди у меня не было ничего, кроме воровства, и я воровал; а кончил тем, что стал убийцей.
— Как! — воскликнул Огюст, инстинктивно отпрянув назад. — Вы убивали? Убивали с целью грабежа?
— Да.
— Неужели вы не могли жить иначе?
— Пытался, но ничего не выходило. В жизни бывают роковые случайности… Вот, слушай. Однажды, тому лет двадцать, не помню уже, какая муха меня укусила, но я решил попробовать жить честно. Разумеется, я только что вышел из тюрьмы, где научился столярничать. Нахожу мастерскую, говорю хозяину: «У вас есть работа. Я — подмастерье, хотите меня нанять?» Он спрашивает: «Где твоя расчетная книжка?» Говорю: «Принесу потом». Проработал с неделю; сноровка у меня есть, но как быть без расчетной книжки? Хозяин требует паспорт. Там написано: «Освобожден из тюрьмы»… Это режет слух, и на другой же день хозяин заявляет: «Работы больше нет. Я вам должен столько-то. Получите расчет». И я сказал себе: «Ничего не поделаешь! Везде узнают, откуда я. Стану брать все, что плохо лежит». Вот мое прошлое, вот мое будущее[107]. И твое тоже, малыш, — как знать… Я тебе этого не желаю, но так может случиться и с тобой.
— Нет, нет! — энергично запротестовал Огюст. — Со мною так не будет. Я умею работать, чужого мне не нужно. Я не украл, не сделал ничего дурного; я лишь пытался отомстить человеку, опозорившему мою сестру; а это не преступление.
— Тем лучше, мой милый, тем лучше для тебя, если ты сможешь выйти и больше сюда не возвращаться. Только боюсь, что ты ошибаешься. Во всяком случае, пусть лучше ошибусь я. Ты мне нравишься: вы как две капли воды схожи с моим товарищем по заключению. Из всех людей лишь его одного я не презирал. Этот корсиканец, как и ты, убил человека из мести. Когда он умер, я плакал, у меня от горя вся душа изныла… Но не будем говорить об этом. История моя тебя ошеломила, да? Ты думаешь: вот отпетый негодяй! Верно?
— О нет!
— Тогда скажи, что ты думаешь обо мне? Любопытно узнать.
— Я вам скажу прямо.
— Буду очень рад.
— Когда вы со мной заговорили, я вроде как испугался. Мне не хотелось отвечать. Я презирал вас, да и всех здешних. А теперь… Теперь я больше всего презираю тех, кто подло использует детей…
— Значит, ты меня не очень презираешь?
— Послушайте! Я не умею лгать; мне неприятно, что вы грабили и убивали. Это кажется мне ужасным. Но как подумаю о вашем детстве, о всей вашей горькой жизни, мне сразу становится жаль вас, и я еще больше ненавижу богачей, которые могут равнодушно смотреть на бедных беспризорных ребят.
И Огюст рассказал о найденном на кладбище сиротке, которого вместо приюта поместили в тюрьму.
Старик слушал его, покачивая головой.
— Ну вот, всегда одно и то же! — заметил он.
Оба заключенных — и старик и юноша были в арестантских халатах из дешевой парусины: северный ветер пробирал их до самых костей. Чтобы согреться, они стали ходить взад и вперед по двору. Погрузившись в раздумье, оба молчали. Потом они отошли к тому месту стены, где на нее падали лучи солнца. Заинтересованный печальным рассказом, юноша спросил:
— Но неужели, старина, когда вы были молоды, никто вас не учил, как надо жить?
— Иногда учили… в исправительном доме. Там меня стегали хлыстом или сажали на цепь, как собаку, и такими способами пробовали внушить мне чувство долга. Но эти способы, как ты легко можешь себе представить, не действовали, и я считался испорченным вконец.
— Бедняга! Вас никто никогда не любил.
— Никогда.
— У вас не было друзей?
— Не было, кроме того корсиканца, о котором я говорил. Но я любил его, а он меня только жалел и в глубине души даже презирал. Это благодаря ему мне захотелось стать честным и работать.
— Вот вы бы и дальше шли по этому пути.
— Но, невинная душа, ты же видел, что это было невозможно. Разве кто-нибудь из так называемых честных людей помог мне? Ты еще увидишь, как они жестоки, увидишь сам. И потом, когда человек совсем одинок, к чему бороться?
— Это правда, нет ничего хуже одиночества… И ни одна живая душа не пожелала дружить с вами.
— Нет, никогда, никогда. Впрочем, — добавил старик с язвительной усмешкой, от которой у Огюста мороз пробежал по коже, — ошибаюсь. Однажды кое-кто попытался дать мне вкусить сладость дружбы, и с моей стороны было бы черной неблагодарностью забыть об этом. Вот, послушай. В один прекрасный день я бежал из Птит-Рокет. Еще в тюрьме я строил множество планов, как стать независимым. Во-первых, думал я, можно торговать кормом для птиц: во-вторых, продавать спички…