мать, я — вдова, вдовой и останусь, дочке своей отчима не желаю». И поворот от ворот дала видному самостоятельному мужчине, что по ней, можно сказать, на глазах сох. Я думаю, не будь у нее дочки, так того Александра нескладного она бы и в мыслях не держала…
Что же, не было ни стихов, ни нежных писем? Ни свадьбы? Не было. Только ведь тогда была Варька совсем другая женщина, чем нынешняя Варвара Ивановна. И эта, нынешняя, уже не могла не украсить того, что так просто и бездумно принимала прежняя Варька. Так часто и упорно прибавляла Варвара Ивановна все новые детали к простенькой и короткой своей любовной истории, что и сама уверилась в том, что именно так все и было, как она описывала своей дочке. И, отдаляясь, прошлое все больше украшалось в меру тех новых требований, которые предъявляла Варвара Ивановна к жизни, к себе, к людям.
Теперь, когда столько лет легло между теми прогулками в лесу и сегодняшним днем, казалось, что и стихи были, и нежные слова, что был Шура нежен и стеснителен, и даже ростом и статью хорош…
А может быть, все было бы: и стихи, и нежные письма, и свадьба? Если бы не война. Не ее громкое эхо в неведомом подвале, где дремали мины.
3
Я очень люблю засыпать. В нашей комнате горит только одна настольная лампа. Чтобы свет мне в глаза не падал, мама ставит перед ней толстую книгу «Модернизация оборудования текстильных фабрик».
Я как гляну на «Модернизацию», так сразу начинаю зевать. И глаза слипаются. Поворачиваюсь лицом к стенке, отворачиваю угол подушки, а он прохладный и тянет в сон… Теперь надо думать о чем-нибудь круглом и мягком. О шапочке с начесом — мне бабка Аграфена вяжет. Или о белке в клетке у Юрки Мельникова.
Потом все начинает путаться: шапочка прыгает в клетке, а белка — в руках Аграфены.
Но это еще не сон, а только дрема, его вестница, — она впереди сна колобочком катится и шепчет, присвистывает: «Сон идет», «Сам царь С-сон идет!» Так мне мама говорила, когда я маленькой была.
В этот вечер мама долго сидела за столом и писала в тетрадке. Готовила свои уроки. У них в вечерней школе тоже задают будь здоров!
В квартире тихо: кто в ночную смену — еще спит, кто в дневную — уже спит. Только вверху у Семенчуков поют в телевизоре тихо и неразборчиво. Да в кухне вода из крана капает. Его нарочно не завертывают, чтобы кот Касьян мог напиться. Он всегда ночью воду пьет. С чего бы? Верно оттого, что рыбу ест. Около Саньки-рыболова отирается, тот его рыбой кормит. Мне чудится сквозь сон, что кот Касьян, большой и белый, стоит на задних лапах в раковине и лижет розовым язычком медный краник. Мне хочется засмеяться, да сон не пускает. У него тоже белые и мягкие лапы, он закрывает ими мой рот. И глаза. Я уже сплю.
Стучат в дверь. По это где-то далеко. На том берегу, за белым сугробом сна. Меня это не касается. Меня ничего не касается. Я сплю.
И, еще не проснувшись, слышу голоса: один — мамин, другой — незнакомой женщины. Говорит больше та, торопливо и жалобно. Мама только повторяет время от времени: «Тише, Шурку не разбуди!»
Я не могу понять, о чем говорит эта женщина. Все слышу, а слова разобрать невозможно. Вот как небольшой дождь идет: бормочет, бормочет, что — неизвестно. А видеть никого не вижу: все еще лежу к стенке лицом, и поворачиваться мне не хочется.
И вдруг по-настоящему просыпаюсь, просыпаюсь от выкрика. Женщина кричит: «Бессовестная!» На маму? Не может быть, чтоб на маму. Никто никогда не называл ее бессовестной, никто никогда на нее не кричал.
Я вся похолодела. И боюсь повернуться. Что же мама? Мне показалось: долго-долго она — ни звука. А когда заговорила, я даже не узнала ее голос, будто кто-то ей горло сжал, и она с силой такой выдохнула: «Уйди, Татьяна, и чтоб я тебя не видела больше!»
«Татьяна?» Кто это? И я перевернулась на другой бок.
В комнате полутемно: «Модернизация» все еще загораживает лампу. У самой двери стоит мама и руку держит на ручке, словно хочет поскорее открыть и выпроводить гостью. А та стоит прочно и даже не собирается. И я вспоминаю, что это жена снабженца Аникеева, большая такая тетка, у них еще двое пацанов в нашей школе учатся. Моя мама против нее как мышка.
Аникеева начинает снова, только не жалобно-торопливо, как мне раньше слышалось, а с угрозой:
— Что ж мне делать теперь? В Голубицу кидаться? С детьми вместе? Этого хочешь? — Голос у нее резкий, противный, как у Клавкиной тетки, продавщицы в керосиновой лавке.
Мама отвечает сквозь зубы:
— Иди работать, ты же ткачиха.
Аникеева как завизжит! Словно ее за волосы рванули.
— У меня муж живой. Я при нем живу! На что мне работа? Это тебе, бесстыжей, безмужней…
Тут мама вытолкала ее за дверь, захлопнула и крючок набросила.
Прислонилась спиной к двери, молчит.
— Мама, что ты? Что с тобой? — Я соскочила с тахты, подбежала к ней. — Чего это ока, мама? Что ты ей сделала?
— Спи, дочка, спи. Ничего я ей не сделала. Глупая баба, вот и все. Не стой босиком, пол холодный.
— Мама, я с тобой лягу, ладно? — попросилась я, так мне стало чего-то страшно.
— Залезай, трусишка! — Мама подняла свое одеяло, и я нырнула в теплую темную норку. И тотчас уснула.
А когда проснулась, никого в комнате не было. На столе, как всегда, стоял мой завтрак: каша, масло и молоко. Занавеска в окне надулась парусом, и на столе клеенка была теплая от солнца. И мне показалось, что страшная ночная гостья мне приснилась.
О том,