наших девчонок. Они же дурехи, им что мамы в голову всунут, то у них и есть. Никакого самостоятельного мышления. И вот они тебе делают бойкот.
— Спасибо тебе, Юрка, за твое самостоятельное мышление и за шкаф, — сказала я. — А теперь пойду, мама уже, наверное, меня хватилась.
Когда я пришла домой, мама на меня накинулась:
— Не смей одна по ночам бегать! Что за новости еще!
Я смолчала. Новостью как раз было то, что в девять часов вечера мне уже нельзя со двора пойти. Но я видела, что мама не в себе: пусть отойдет!
Она, видно, только что пришла, еще переодеться не успела. Достает домашнее платье, надевает — все рывком, сердито так. И выходит на кухню. Слышу: чайником громыхает. Могла бы и я поставить, всегда же ставлю. Я даже пуговицы пришиваю. И себе и маме… Потому что она совсем шить не умеет. «Мелкая работа, говорит, размаху нет! Шурка, пришей!» А не то что чайник…
Ну и не надо. Я развернула «Физику» и вроде читаю. А сама слушаю: что там на кухне.
Сначала слышно только шипение чайника и сердитое звяканье чашек. Затем еле слышный мамин голос. Без слов, просто так, для себя, что-то напевает. Значит, отходит понемножку. Подождем.
Вдруг — ф-р-р! Чайник закипел! И мама появляется в дверях, словно ее подменили: глаз не косит, нос кверху и с порога кричит:
— Шурик, доставай все, что есть! Будем ужинать! Хотя на ночь вредно…
— Вредно! Вредно! — Я достаю не тронутый еще сегодняшний обед, и тут должно начаться самое интересное: обсуждение, чего за день случилось. И я решаюсь: выложу все. Не могу я при себе держать свои мысли: насчет Аникеева, правда ли, что мама его «засадила», и как же теперь его дети? И что это за бойкот такой? Одним словом, прояснить все темные места, как говорит Юрка.
Но опять-таки день еще не кончился. Не успела я кусок хлеба ко рту поднести, как дверь с шумом распахнулась — и на пороге кто же? — Ленка Дроздова. Ленка Дроздова собственной персоной! Иначе про нее и не скажешь. Если уж кто-нибудь «персона» — так это Ленка. Росту, как бабка Аграфена говорит, «гренадер»! Вширь — тоже хватает! Глаза — фары. Волосы — короной на голове. Царь-девица! А шуму от нее, а треску!
Но мама ее любит. И даже переживала, что Ленка последнее время на нее в обиде. А в обиде она — за мамину критику. Ленка не любит критики. Мама сказала: «А кто ее любит? Никто. Но только по справедливости, если за дело, послушать критику можно. А потом… Потом, не сейчас, может и спасибо сказать».
Но вряд ли Ленка ворвалась к нам ночью — вот сейчас уже действительно ночь! — чтобы сказать спасибо за критику.
У нее был такой боевой вид, прямо только что из драки! Или в драку! Гипюровая кофточка на ней чуть не лопается, лакированная сумка в руках ходуном ходит, а бусы на шее прыгают сами по себе. Пестрая шелковая косынка вьется сзади, словно флаг корабля.
— Варька, Шурка, здорово! Как жизнь молодая? Чего это у вас дверь расперта? — кричит Ленка, но не слушает ответа, бросается на тахту, требует чаю, хвалится новыми туфлями: — Сорок рублей, собаки, стоят! Английские! Ох! Все ноги отдавили — тигры сущие! — целует нас взасос — все сразу!
Я давай наливать Ленке борща — она ест, ставлю котлеты с гречкой — ест. Наливаю чай — пьет. И одновременно говорит, говорит, да все какую-то мелочишку высыпает: что купила, что в кино видела и все такое, из-за чего ночью нечего было бежать сломя голову.
Но мама, зная Ленкину повадку, посмеивается, молчит и ждет. А меня одна мысль сверлит, как бы мне мама не скомандовала спать ложиться.
И вот все съедено и попито. Ленка разваливается на тахте, вытягивает ноги — «тигры» она сразу же сбросила — и вытаскивает из сумки сигарету.
— Еще есть? — спрашивает мама и берет у Ленки сигарету.
— Мамка, не смей! — Она ведь уже почти бросила.
— Так я же одну, глупышка, — говорит мама и с удовольствием затягивается.
— Теперь слушайте, девки! — говорит Ленка. — Пф-пф… — Она и курить-то как человек не умеет, только все «пф-пф»… — Новость первая: я Гришке отскоч дала!
— Да, это новость номер один, ничего не скажешь, — соглашается мама.
— Спросишь почему? Из-под папашиной руки на свет смотрит — что это за мужчина?.. Пф-пф… Я же за Гришку выходить собиралась, а не за старого кулачину Егора. А он, кулачина, — бородища у него, как у боярина в театре, — давай свой характер показывать. Жить, мол, нам в его доме. Ну, это ясно, не в общежитие же я Гришку возьму! Но условие: чтоб весь дом на мне, чтоб я содержала его как подобает. Фабрику к черту: по огороду да по дому, мол, работы хватит!.. А у них корова, свиньи, еще там птицы полно, индюк на меня набросился, капроновый чулок разорвал, вот скотина! — Ленка показывает кое-как зашитый чулок. — Кругом вонища, навоз, мухи. А если я, мол, не желаю, так, значит, не уважаю Гришку. Нет, папаша, Гришку я уважаю, я свиней не уважаю. Я и говорю Гришке: да что ты его слушаешь? Пф-пф, — Ленка ожесточенно выплевывает окурок. — Давай квартиры добиваться. Вот строят наши своими руками, и мы давай! Так, верите, Гришка ну на меня хвост подымать! «Чего это мне «своими руками», когда у папаши дом уже готовый!» — «Так он, говорю, в нем хозяин, а не мы». — «Нет, говорит, он на меня дом перепишет, когда мы повенчаемся». — «Дурак ты, говорю, дурак, переписать все можно, да жить нам — по его указке! А на что нам, молодым, под него подлаживаться? Уйдем, говорю». — «А дом? Кому он достанется?» — «Да плюнь ты на него! — говорю. — Пусть достанется хоть кобелю Трезору, что там на цепи мотается!» Ну, вижу, Трезор его не устраивает. «Ладно, говорю, давай по-другому: пусть старик своим хозяйством тешится, а нам выделит комнатенку, вроде как квартирантам. И мы своей жизнью будем жить, а он — своей. Давай?» Гришка сопит, молчит. И так мне тошно стало. Ну, думаю,