дочка, — смеется она, — ткачихи все ловкие да быстрые. Иначе нельзя.
А как только становится тепло, каждое воскресенье ходим в лес. Идем сначала по «Месту» — это самый наш центр. Народу много, все нас знают. Мама только и успевает: «Драсьте! Драсьте! Драсьте!» Мне это совсем неинтересно: поговорить не дадут. А иной еще и остановится за ручку подержаться да заведет волынку какую-то про плохую свою квартиру, крыша, дескать, у него худая или там еще что…
Квартиру! У нас у самих квартиры нету. Мы только строим ее. Своими руками. И мы с мамой уже наработали половину. Чего только не делали! Кран не подвезли, так мы даже кирпичи таскали. Весело там бывает. Все свои, фабричные. Как возьмутся кого просмеять — спасу нет! Фимка-секретарша тоже строит своими руками.
Только больше не своими, а жениховскими. Сначала привела одного, здоровилу такого, шофера с хлебозавода. «Вот, говорит, мы с ним распишемся и будем здесь жить. Старайся, милый, давай бери носилки глину таскать!» Тот и рад — вкалывает. Следующий раз смотрим — уже совсем другой, продавец из гастронома, но тоже силач. Он даже в команде по боксу. И опять Фима ему: «Старайся, милый, давай раствор вон в бочке!» А Максим Леонтьевич, он видит плохо, да тут еще в запале, подходит к Фимкиному жениху: «Давай, говорит, покурим, у нас с тобой это ладно получается». А тот: «Я сроду некурящий». Максим Леонтьевич погладил усы: «Как же это сроду, вон здесь мы с тобой неделю назад цигарки палили!» Ну смех, еле разобрались!
Где мы сейчас живем, так это просто рабочий барак, поделенный на комнатушки. И нашу комнатушку маме выделили, когда я только родилась. И Мымра еще тогда не жила, и Семенчуки. А те, кто тогда жил, уже все перебрались. Когда ветер задует с Голубицы, так наш дом весь ходуном ходит. Маме однажды давали квартиру, еще без «своих рук». Но тут умерла одна ткачиха, ее очередь за маминой была. А как она умерла, мама приходит домой и говорит: «Шурик, нашу квартиру детям Еремеевны отдали». Я спрашиваю: «А мы как же? Ты бы отбила нам квартиру! Ты же всегда хвалишься: тому комнату отбила, этому премию отбила… А нам что?»
Мама говорит: «Шурик! Вот как хочешь, а я в драку не полезу. Пусть детям Еремеевны дают. А то если им сейчас не дадут, то потом это дело затрется, замнется. Самой-то уж на свете нет, отбивать квартиру некому. А детей пятеро. Вот как хочешь». А я говорю: «Какая ты, мама, смешная. Мне и здесь не кисло!..»
Я тяну маму, скорее бы до лесу добраться. А какой-то дядька ей талдычит да талдычит…
— Что это ом тебе рассказывал? — спрашиваю.
— Да так, в жилетку плакался! — отвечает мама.
— Почему в жилетку? На тебе и жилетки-то нету.
— Выражение такое есть, — объясняет мама, — а квартира у него правда — тьфу! По нынешним временам телятники лучше.
Мама что-то обдумывает.
— Так ты ведь квартиру ему дать не можешь, — говорю я, — чего плакаться тебе в жилетку?
— Ах, дочка! Я же соцбытсектор, — говорит мама.
— Это что ж такое?
— Это… это и есть та жилетка, в которую плачутся, — мама смеется и опять: «Драсьте, драсьте, драсьте!»
Каждый, кто ни подходит, обязательно на меня посмотрит и говорит: «Смотри, как вымахала!» — или что-нибудь еще в этом смысле. Можно подумать, что они меня по крайности год не видели, а, между прочим, я у них на глазах каждый день.
Мы идем по городу. На маме летний костюмчик, бежевый. В мелкую клеточку. На голове газовая косынка, легкая, словно облачко. Может, это и в самом деле облачко на мамин перманент уселось. И, кажется, хочет обратно на небо взлететь. Как спутник. Но мама его двумя приколками накрепко прикрепила. Не улетит.
На ногах у мамы новые красные сандалеты, пятки нет и носочка нет. Мама их называет «шик навылет».
Идем через весь город. Он у нас удивительный. Он недаром под самой Москвой. Все тянется за ней. Если что плохо, то сейчас же у нас в газете начинают писать, что, мол, стыдно! Мы же под самой Москвой! Не медвежий угол! А с другой стороны, у нас такие леса прямо за рекой начинаются и луга заливные, и про нас пишут: «Наш край лесной, озерный, тихий…»
В Москве я была два раза. В первый раз совсем маленькой. И недавно, когда маму на совещание приглашали. Тогда я шума испугалась. А теперь… Теперь улицы заманивали. Так много людей! И тянет идти в этой толпе. На одну минуту только замечаешь, кто рядом идет или навстречу, и тут же забываешь. Как будто плывешь по реке быстро-быстро, берега уходят назад, все время меняясь: ты хочешь запомнить ветлу над водой, избу на пригорке, но все уплывает мимо. «А дальше? А дальше? — думаешь ты. — Что там, за излучиной?»
Может быть, этот высокий пожилой мужчина, вышедший из гастронома, знаменитый ученый, о котором я читала в газете? А та красивая девушка в машине — любимая моя киноактриса? А я ее не узнаю… Вечером мы с мамой остались вдвоем в номере гостиницы на десятом этаже. Москва продолжалась и тут: такой гул там внизу, шелест шин по асфальту, вспышки реклам и запах тревожный. Запах большого города. Что это? Бензин? Папиросный дым? Или миллионы людей надышали?
В городе нашем ходят автобусы, такие же, как в Москве. Кино «Мир» по новой моде выстроено, лестницы все наружу, раньше только пожарные лестницы такие были. Кафе «Юность» разноцветными да такими маленькими стульчиками заставлено, что, например, Марфуша Зотова на таком не помещается. И когда садишься, смотри в оба, а то стульчик сам по паркету отъезжает, один парень даже расшибся. Под бюллетень.
А в то же время в переулке, пожалуйста, древняя-древняя церковка и нищий даже есть. Филька безногий. Целый день он сидит на паперти и кричит на прохожих:
— Эй, пузан! Подплывай, шевели, шевели плавниками! Бросай пятак, с тебя по дешевке. Мадам! Обратите ваше внимание!
Если ему не подают, то