в первые же дни после возвращения паспорт Эдмунда стырили на пляже в Химках вместе с польскими джинсами: те, кто тырил, думали наивно, что, если негр, значит, джинсы американские. Надо было получать новый паспорт. Как только «биробиджанская аидочка» узнала про двойное происхождение Эдмунда, она поняла международную перспективу своего брака с Эдмундом и стала долдонить про то, мол, что негр – это не национальность, а кличка вроде жучки, и заставила подать заявление в районную милицию на новый паспорт (взамен утерянного) с регистрацией американского происхождения. И дальше пошло-поехало, отказ за отказом, пока «моя напористая аидка» не дошла до Министерства внутренних дел. И тут произошло чудо. В ту же неделю их принял полковник. Лично. Полковник Удальцов проглядел образцовые отказы предыдущих инстанций, тряхнул от удивления погонами, улыбнулся удальцово и подмахнул заявление «американца» вечным китайским пером.
Это была эпоха бюрократического мистицизма. Судьба человека зависела от прописки, подписи, описки. Никто из великих толмачей советской системы той эпохи не мог объяснить этого загадочного акта либерализма со стороны чиновника Министерства внутренних дел, да еще в ранге полковника. Централизованный тоталитаризм допускает совершенно неконтролируемые акты иррационального своеволия. Но при советской власти даже события, не имеющие друг с другом ничего общего, казались связаны друг с другом Центральным комитетом, политбюро и органами ГБ, и поэтому для каждого события пытались отыскать – и отыскивали! – свой резон и разумную причину. Одна из гипотез состояла в том, что вся эта история с Эдмундом и его паспортом пришлась на визит американского президента Никсона.
«И руку вам пожал этот Удальцов?» – спросил Маркин, нахохлившись.
«И не только пожал, но и потряс в пожатии».
«И вы ему пожали и потрясли – в пожатии?»
«А что же мне, плюнуть, что ли, в протянутую ладонь?»
«Плевать излишне. У них руки в крови так перепачканы, что один плевок не смоет».
Маркин никак не мог сдвинуться с этого полковничьего рукопожатия. Как будто эта самая «нерукопожабельность» была одиннадцатой заповедью, и если все десять предыдущих можно было как-то обойти, то за нарушение этой одиннадцатой Эдмунду грозило побитие камнями. Евреев тысячелетиями преследовали за гигиену, сказал Маркин. Например, во времена инквизиции евреев, согласно инструкции, можно было отличить по тому принципу, что они слишком часто моют руки; а от рукопожатий, подобных Удальцовому, руки не отмоешь. Вот когда его, Маркина, вызывали в КГБ, он не подал руки своему следователю Сидельцеву, а тот никак не мог понять: с чего? И Маркин стал детально излагать, как Сидельцев протянул ему руку при входе на Лубянку, и как Маркин сунул руку в карман и прямо посмотрел на протянутую руку, висящую в воздухе, и как мимо проходили коллеги Сидельцева и останавливались и спрашивали: в чем дело? А Сидельцев стоял красный как рак и бормотал: «Вот руки товарищ не подает», и коллеги отходили, качая головой в недоумении. И Маркин подробно описывал, как они шли по длиннющему коридору к кабинету следователя и всю дорогу Сидельцев чесал свою руку, как заразную. Как будто Маркин наслал на его руку проказу Аароновым жезлом. И вообще в его пересказе встречи со следователем было нечто моисеевское, как будто он ходатайствовал перед фараоном. Торжественно подвел он свой отчет к тому моменту, когда в ходе заполнения протокола Сидельцев дошел до научного звания. Записав «доцента» в анкету, он поднял глаза на допрашиваемого еврея в стыдливом замешательстве. Слово за словом Маркин повторял, что сказал Сидельцев: «Теперь понимаю, гражданин Маркин, с чего вы мне руки не подали: вы доцент, а я всего-навсего с неоконченным средним образованием». Маркин пьяно хихикал, снова и снова повторяя это признание наивного Сидельцева, и чем громче хихикал Маркин в тягостной тишине, тем сконфуженней выглядели все остальные. И, заметив эту сконфуженность, Маркин сам примолк. Зашипела, цокая иглой, отыгранная пластинка на проигрывателе. В кухне воцарилась тишина, которая не нарушалась даже жужжанием мух, сдохших от невыносимой засухи. За окном сгущалась тьма египетская.
Встречаясь с каждым из них по отдельности, Максим воспринимал обоих как очередного (включая и себя самого) выродка все той же смурной мачехи по имени Москва. Каждый в этой тюремной камере искал свой пятый угол, который ничем не лучше остальных четырех. Но тут он не мог не дивиться разнице. И прежде всего в физиономиях: физиономия работника технических наук Маркина с волосиками из ушей и ноздрей, как будто проросших прямо из мозгов наружу, с сеточкой морщин на упрямом лбу, морщин, которые переходили по наследству от деда к внуку и у деда свидетельствовали об удивлении перед мудростью мира, а у внука – о мудрости ничему в мире не удивляться; с вечной немытостью, связанной не с отсутствием мыла, а с годами, проведенными в учрежденческом закрытом ящике без света. Максим, по его словам, не любил некрасивых зануд. С безответственной веселостью, как всегда после первых рюмок, Максим отметил про себя, что Маркину не удастся втянуть в юридическую загогулину правды и долга этого блатаря черных кровей, который чувствовал себя вольготно только на эстраде или цирковой арене, при скоплении публики, и поэтому превращал в эстраду и цирк любой разговор.
Как всякая империя и тирания, Советская держава держалась только экзотикой и цирком, и ее подданные терпеливо расплачивались за прибавочную стоимость гнусной жизни анекдотами. Присутствие среди них кошерного негра превращало даже Маркина с его доисторической родиной в сносный анекдот для застольной амнезии против несносности жизни. Максим с затаенным азартом следил, как рука Маркина беспокойно сжимает горлышко четвертинки: швырнет или не швырнет? Тот глядел на Эдмунда со скорбным презрением. Потом подставил себе майонезную банку, плеснул туда водки и выпил, закусив, не глядя, некошерной колбасой.
«А мне даже нравится это дело – уклоняться. Ночуешь каждый день в новом доме, все тебе сочувствуют, встречаешь много новых интересных лиц. – И Эдмунд поглядел на Алефтину. И обратился к Максиму: – У тебя ночь перекантоваться можно? Боюсь я милицейской коляски перед своим подъездом».
«Да ты скажешь, наконец, что с тобой произошло?» – спросил Максим. На этот раз даже Маркин замолк.
«Откуда я знаю, что я, Министерство внутренних дел, что ли? Этот полковник Удальцов, он, видно, одной рукой мое заявление на перемену пятого пункта подписал, а другой телефонировал в мой районный военкомат, чтобы меня забривали в армию. Возвращаюсь я вечером на нашу улицу, гляжу, а перед подъездом милицейская коляска и мильтон туда-сюда перед моими окнами шастает. Я так думаю, может, они меня хотят выслать в Америку, как Солженицына. Чего я там буду делать со своими песнями протеста порабощенных негров?»
«Ага! – победно провозгласила Алефтина. – Вот вам, пижонам, и прищемили нос со всеми вашими разговорами. Как только скажут