стойке «смирно». Этот окрик выбросил Максима из нагретой постели холма. Он сделал попытку продемонстрировать, что по прямизне и мужской стойкости не уступает минарету напротив; но минарет бессильно качнулся в дрожащем зное и стал клониться набок. Максим упал в обморок.
2
Он очнулся, как на допросе, от яркого света лампочки, режущей глаза под заплывшими веками. Руки кололо армейское одеяло с несчищаемыми пятнами грязи, скопившейся после лагерного срока предыдущих новобранцев. От бетона бывших иорданских бараков, раскалившихся за день, исходил печной жар, или же зноем было пропитано само его тело, и этот зной отражался бетонными стенами обратно на него. Максим пытался поднять голову, сраженную солнечным ударом, но расплавленный свинец перелился из затылка к надбровным дугам, и голова снова скатилась на скрученную у изголовья шинель. Постепенно набатный грохот в голове рассортировался, и он понял, что ругань, вопли и гам ему не мерещатся, а исходят от шныряющих по бараку теней, и эти тени наконец воплотились в физиономии новобранцев его подразделения. Они болтали ногами, свешиваясь с верхнего ряда коек, их туловища возились, скрюченные по углам, они сталкивались в проходе и ни на секунду не оставались в покое.
В этом систематическом безумии не принимали участие только два вора из дагестанцев, резавшиеся в карты на соседней койке. По прибытии на курс молодого бойца эти два чернявых продемонстрировали всем в назидание ловкость собственных рук и сказали, что карманы всех и каждого будут очищены всякий раз, когда их заставляют делать то, чего им не подсказывает чувство иудейско-дагестанского долга. Параллельно через весь барак доносилась логическая тянучка немецкого выходца, как всегда утверждавшего, что последующий приказ командования находится в неразрешимом противоречии с приказом предыдущим. Два индийца, выполнив задание первыми, как всегда чавкали, склонившись над чемоданом, где они хранили бананы, помидоры и другие вегетарии, натыренные из столовой: они поедали эти продукты по ночам или же в особо нервном состоянии. Шло выполнение какого-то очередного армейского приказа, и, как всякое военное задание, оно гипнотизировало своей четкостью и одновременно явной нелепостью, что провоцировало у слабовольных новобранцев состояние внутренней истерики. Мелькающие в сумеречном свете лампочек фигуры носились туда и обратно с кусками картона в руках, в воздухе мелькали ножи и ножницы.
«Ты уже сделал картонные прокладки для заднего и переднего ранца?» – склонился над Максимом старшина. «У меня был обморок», – сказал Максим. «Значит, ты освобожден от марш-броска?» – спросил тот строго. «Значит», – предположил Максим, и старшина провалился в очередном проходе между койками. Вместо него – то ли как возвращение, а скорее как продолжение бреда – возникла перед глазами Максима физиономия негра. А может, не чернокожего, а очень смуглого мулата. Явно не араба. Темное лицо, которое по-русски все равно называют негритянским. Ведь, скажем, Эдмунда, московского приятеля Максима, называли в Москве негром, хотя он негр наполовину, по отцу, то есть, значит, мулат, а по матери он вообще, можно сказать, еврей. Его папа, американский негр, приехав в Страну Советов с рабочей делегацией из Америки, решил остаться в тридцатых годах в России, правильно смекнув, что советской власти всегда будет нужен свой негр, если не для лекций о капиталистических ужасах американского расизма, то для кинороли про разные там хижины дяди Тома. Мама же, фортепьянная аккомпаниаторша из Бруклина, побоялась возвращаться в Штаты, зная, что бруклинские предки-евреи не простят ей интрижки с негром не только просоветской, но и всякой другой антисемитско-черной направленности. Так или иначе, у них родился в Москве сын Эдмунд.
Лицо, представшее сейчас перед глазами Максима, было точной копией Эдмунда, а может быть, не копией, а прямо и оригиналом, как бы невероятно это ни звучало, если учесть, что лицо это было обрамлено, как картинка, рамкой окна иорданского барака на библейской территории – что, впрочем, как раз и делало появление Эдмунда вполне логичным для полубредового состояния Максима. В сновиденческом появлении Эдмунда было нечто гастрольное, как и полагалось работнику Москонцерта. Та же хорошо рассчитанная беспринципность в прищуре глаз, та же нахальная открытость чеканной улыбки, российские ямочки на скуластом мулатском лице, лице московского шалопая, рожденного красавцем в негритянской шкуре. Для цирка он был недостаточно черен, и, кроме того, дорога в Москонцерт уже была проторена папой, который, перед тем как умереть от белой горячки, тоже пел песни американских негров, порабощенных капитализмом. Конечно, в отличие от папы Эдмунд впитал английский лишь с молоком матери. Когда период кормления младенца закончился, Эдмунд и ночевать дома перестал. С детства он слышал главным образом уличную московскую феню. Так что с английским у него было, мягко говоря, плоховато. Слова и музыка к песням порабощенных негров сочинялись в оригинале советскими композиторами и поэтами, а затем перекладывались на английский неквалифицированными переводчиками, вроде Максима (так они и познакомились), под чьим руководством Эдмунд и заучивал эти гимны по буквам наизусть, не вникая в смысл, которого было мало: «Русский и негр братья навек, братья навек, братья навек», – и под это дело надо было по-иностранному дергаться, что Эдмунд умел делать безупречно. Это и вызывало восторг аудитории домов культуры и отдыха, и поэтому ни одна гастрольная поездка Москонцерта по городам и весям Советского Союза не обходилась без Эдмунда. Видимо, сейчас он сделал гастрольную остановку в израильском военном лагере по обучению новобранцев. Вполне возможно, Эдмунд спустился сюда по лестнице Якова, и вообще негры всегда поют про то, как они плакали на реках Вавилонских, в блюзах на слова царя Давида, и нет никакого резона им не появиться в конце концов в Святой земле в одну из душных весенних ночей на курсе молодого бойца для новоприбывших.
«Ты как сюда попал?» – спросил Максим этого черного ангела в бредовом хороводе дагестанских воров, немецких логиков и вегетарианских индийцев на кошерной армейской диете.
«Так ведь я еврей по матери и у меня жена аидка», – улыбнулся ангел Эдмунд своей мулатской ухмылкой, обнажив прокуренные московские зубы. И, как будто дождавшись объявления своего гастрольного номера, стал тараторить про песни порабощенных негров, про свою маму аидку и папу негра из хижины дяди Тома и что негр по-американски – это кличка вроде жучки, на чем умственно и споткнулась тетка из паспортного стола районного отделения милиции, где Эдмунд юношей получал свой первый советский паспорт. В тот эпохальный день он стал морочить голову тетке в паспортном окошке насчет его национального происхождения. Что папа, мол, у меня – негр из Америки, и мама хоть и не негр, но тоже из Америки, и поскольку негр – это не национальность, а по-американски оскорбительная кличка, вроде жучки, то я в паспорте должен быть