Но стоит тебе оставить все внешнее и заглянуть в глубину собственной души, как ты увидишь самого себя, свободного, стоящего перед Господом и без страха дающего отчет за все, что ты совершил, потому что совершенная вера не знает страха.
– Постой, постой, – сказал отец Иов, пытаясь уловить какую-то важную мысль, которая все никак ему не давалась. – Но как же все остальные?.. Разве мало праведников мы знаем, чья молитва достигает подножья Божественного трона?.. Или, может быть, ложны обещания Всевышнего, что будет по делам и по вере вашей, так что праведники пойдут направо, а грешники налево?
Наверное, он хотел бы еще добавить что-то к сказанному, однако прямо на его глазах странный гость исчез, и отцу Иову оставалось только принять этот неоспоримый факт, оставив всякую надежду рассказать кому-нибудь из монастырских насельников об увиденном и услышанном сегодня.
75. Хайль Гитлер, православные!
1
Через два дома от нас проживал Павля-сапожник, личность колоритная и где-то даже эпическая, если под эпосом понимать количество производимого эпическим героем шума, дрязг, ругани и прочих неудобств.
Он и правда был бабник, пьяница, сквернослов, забияка и похабник, любил читать матерные частушки собственного сочинения, а проходившим мимо него лицам женского пола никогда не забывал напомнить, откуда и каким образом появляются на свет дети. При этом это была фигура, несомненно, артистическая, способная до слез растрогать своими рассказами о детстве или эвакуации или заставить смеяться над какими-то матерными стихами или пословицами, которые были поданы столь изящно, что теряли свою непристойность и казались вдруг чуть ли не верхом целомудрия.
По профессии Павля был сапожник, и как сапожник он был абсолютно гениален, потому что знал все, что касалось до его ремесла, которое он к тому же еще и любил, с удовольствием рассказывая про все эти вставочки, едва видимые после ремонта заплатки или навсегда прибитые набойки. Кроме этого, он прославился еще и тем, что брался за любую работу и никогда не отказывал клиентам, о чем бы те его ни попросили.
– Тут вставочку сделаем, ты еще в них сто лет проходишь, – говорил он, разглядывая какие-нибудь принесенные давно убитые ботинки, от которых остались только подметки и шнурки.
– Ай-яй-яй, – говорил он, рассматривая чьи-нибудь задубевшие от грязи сандалии. – Кто же это так сандалики-то наши увозил?.. Это ведь обувь, а не лапти там какие.
– Сделай, Павля, – канючил хозяин сандалий. – Носить нечего.
– Вот я и вижу, что нечего, – делал Павля вид, что сердится. – А ты думаешь, что мне есть, что носить? Да у меня и сапог– то настоящих нет. Хожу, в чем Бог пошлет. Сапожник без сапог.
– Сделай, Павля, – снова ныл пришедший. – Тебе это раз плюнуть, а мне ходить не в чем, хоть удавись.
– Ладно, – говорил Павля, смягчаясь. – Сделаю. Слушай меня и не пропадешь. Сделаю тебе такие сандалики, что от новых не отличишь.
– Вот облегчил, ей-богу, – говорил проситель. – Спасибо, Павля.
– За спасибо гланды не прополоскаешь, – резонно говорил Павля и затем разъяснял заказчику, сколько тот будет должен ему, Павле, если считать оплату за его сандалии в литровом измерении. Счастливый клиент благодарил Бога и лез в карман за замусоленной трешкой или пятеркой…
Мальчишкой в десять лет, в далеком 41-ом, в эвакуации, Павля быстро овладел всеми тонкостями этого всегда нужного ремесла и вернулся домой уже настоящим сапожником – курящим, ругающимся, пьющим, но, вместе с тем, прекрасным мастером, без труда разбирающимся в тонкостях своего мастерства, о котором скоро проведали его многочисленные клиенты, не дающие засохнуть его вечно жаждущим гландам.
– Ты представь себе, родненький, – говорил он, куря чудовищных размеров самокрутку и с удовольствием погружаясь в воспоминания. – Мне мастер дает задание, а сам уходит по делам. А я-то только третий день у него на обучении. И спросить-то не у кого. Вот незадача. Но только я не зря эти три-то дня отходил. Взял обувку, разложил ее да и давай, как меня учили. Туда – сюда. Смотришь, пошло дело. Да еще как. Мастер с обеда пришел, посмотрел на мою работу и вдруг говорит: «А ну-ка, идите все сюда». И показывает мои валенки. «Видели? – говорит. – Вот настоящая работа, не то, что у вас, дурошлепов. Мальчонке еще и десяти нет, а резину положил, как взрослый. Догадался, как надо. А вам, дуракам, хоть кол на голове теши, а толка не будет».
«Мамка меня и не видела, сколько я работы брал тогда то тут, то там – все хотят в хорошей обувке ходиться, да еще почти бесплатно, где супчика нальют, где каши, и все норовят поскорее, только работай, вот я и работал, миленький ты мой, где набоечку поставишь, где кожей подобьешь, где дырку залатаешь – и везде где-нибудь да чего-нибудь дадут. А, между прочим, пока я тут набоечки ставил, то уже мало-помалу округлился на кашах да супчиках и на человека стал похож, а потом и домой к своим стал наведываться то с кашкой, то с хлебушком. Мать-то как увидит меня, так и давай плакать, орет во весь голос, вон, говорит, посмотри, кормилец-то наш как вырос, а отец и говорит – правильно, так оно и надо, потому что это последний человек, который мимо своего дома пройдет».
2
…Было в нем что-то детское, непосредственное, почти нежное. Особенно любил он собак и считал, что собаки гораздо лучше людей. Две здоровые собаки – Нельда и злобная Матильда – охраняли подступы к его дому и слушались его беспрекословно, так что даже ежедневную скудную еду брали только из рук самого Павли и не трогались с места, даже если кто-нибудь другой ставил перед ними миски.
«Собачки, – говорил Павля, запуская свою руку в густую шерсть Нельды. – Это ведь понимать надо, что они лучше всякого человека, потому что они собаки, а не люди. Ты вот умственный человек, должен понимать. Собачка тебя согреет, да приласкает, да от недоброго человека защитит. А от человека только одна грязь да неприятности. Тьфу, да и только».
3
Как и всякий сапожник, пил Павля регулярно и неумеренно. Выпив же, начинал бузить, похваляться, но чаще впадал в депрессию, гонял свою жену Нину по участку или жаловался на весь мир, подозревая всех соседей в том, что они потомственные колдуны.
Впрочем, иногда он вдруг садился прямо на землю и, обхватив голову руками, принимался громко рыдать, проклиная свою неудачную и непутевую жизнь.
Один мой знакомый, человек крайне невоздержанный на язык, сказал однажды по поводу Православия, что оно, вместе со своей жесткостью и неуступчивостью, с одной стороны, и почти гротескным состраданием к живому страдальцу, с другой, – только и годится для веры русскому человеку, ибо, выпивши, этот последний всегда хочет или все сломать, превратив мир