чтобы я была на штрафной колонне, а там, и я об этом знаю, меня уже давно прикончили бы. Но она ведь этого не сделала. Так вот, если я не хочу, чтобы Филипп Яковлевич выгнал её из дома, я должна всё забыть и сказать ему, что мы помирились. Да, она знает, что он её не любит, а любит меня. Но она без него жить не может. Согласна быть у него домработницей, мыть ему ноги, что угодно делать, только быть возле него. Мне сидеть ещё долго. Она подсчитала: пять лет. За это время он ещё сто раз влюбится. Она-то знает его лучше, поэтому сейчас всё должно остаться как есть. Блажь эта у него скоро пройдёт, как уже не раз бывало. Хоть это-то мне понятно? Так что давайте считать, что ничего не произошло, всё забыто. Договорились?
Я сказала, что надеюсь на её содействие и помощь в отправке меня на другую колонну. Она снова зашлась:
– Значит, будете добиваться, чтобы он меня выгнал? Да? Зачем вам это нужно? Вы же знаете, что он мне этого не простит! Я вас прошу сказать ему, что мы помирились… А вы…
А я? Я впервые слышала о готовности «быть домработницей», «мыть ноги». Доводы и способ её уговоров открывали какую-то неизвестную мне житейскую установку. Как ей удалось так всё смешать, что из повода к взрыву страстей я превратилась в главную беду их «вольной» жизни?
– Подтвердите Филиппу, что мы помирились! – настаивала она. – И запомните: вы должны это сделать для меня!
Уходя из лаборатории, она ещё раз подчеркнула: «Должны! Для меня!» Едва она вышла, в лабораторию прибежала Броня: меня разыскивает доктор, я должна немедленно прийти в корпус. В первую минуту тёмная дежурка показалась мне пустой, но до неузнаваемости усталый голос произнёс из темноты:
– Зайдите и сядьте. Свет зажигать не надо. – Он долго молчал. Потом спросил: – Вам рассказать про Веру Петровну?
– Зачем?
– Вы должны знать: она совершенно чужой мне человек.
– Мне это знать не нужно.
– А то, что я вас люблю?
– …
Я знала достаточно. Во всяком случае, о его славе «бабника». Для меня с ним было связано нечто непреходяще унизительное и грубое; сегодня к этому прибавилось скандальное. Да, вырвав с колонны «Светик», он спас меня от смерти. Я отдавала себе в этом отчёт, но… Я была не в силах разобраться до конца с «да» и «но».
– Дороже вас у меня нет никого на свете, – продолжал голос. – Сегодня я это понял.
– Отправьте меня, пожалуйста, отсюда.
– Вы действительно этого хотите?
– Да! Действительно хочу.
– И понимаете, что вас ожидает?
– Понимаю.
– Что ж, об этом особенно беспокоиться не стоит. Это каждую минуту может случиться и так. Сам я этого делать не буду.
Он говорил спокойно, серьёзно, не так, как всегда. Не было и следа человеческой безвкусицы, которая то и дело подводила одарённого врача. Какой же он настоящий? Когда? Он говорил ещё и ещё: только сейчас ему открылся другой мир; только теперь он понял, как мерзко жил до сих пор, не задумываясь о смысле существования; он любит впервые в жизни. Я была опустошена. Хотела одного – уйти.
– Вы мне ничего не скажете после того, что услышали от меня? Вы и сейчас ещё хотите уехать?
Я не могла хотеть оказаться на «Светике» или на какой-нибудь подобной колонне, конечно же нет. И произнести вслух: «Да, хочу!» – не могла также.
К утру следующего дня ничего не улеглось. Я не могла думать о предстоящей встрече ни с ним, ни с ней. Жизнь была немила. Куда-то надо было деться, переместиться. Но хода в другое измерение я тогда ещё не находила – и покидать что-то постоянное не решалась.
Какими бы добрыми ни были отношения с некоторыми из людей на колонне, дружбой это считаться не могло. Попросив Броню заменить меня на дежурстве, я направилась в третий корпус.
– Лена, разрешите мне немного побыть у вас?
Она налила мне кружку кипятка: «Согрейтесь». Из окна дежурки хорошо просматривалась лагерная контора. Перед началом работы туда заходили все вольнонаёмные. И я увидела, как по обледенелым ступеням на крыльцо конторы незнакомо медленно и тяжело поднимался главврач. Воротник шинели был поднят. Всегда стремительный, он едва переставлял ноги. Из него будто ушла жизнь. Неподконтрольная поза, движения оказались выразительнее его слов. Я слишком хорошо знала это заторможенное состояние. Он страдает? Из-за меня? Сжалось сердце. Что это я? Он действительно мой единственный защитник. Если бы он не выхватил меня с той лесной колонны, я давно была бы в свалочной яме. Человек не смеет такое забывать.
– Скажите, чтобы Филипп Яковлевич зашёл сюда, – попросила я Лену.
Я видела: он почти бежал к корпусу. Став на колени, за что-то благодарил. Меня постоянно сторожила болезненная неуверенность. Но в тот момент, вопреки здравому смыслу, я поверила: этот человек вправду любит меня. Это нелепо, странно, но это так. Более того, в вольном и неуёмном я опознала такого же внутренне зябнущего человека. Не забывая вызова за ширму, пережитого унижения, была теперь сбита с толку острой жалостью к нему. Зачем и откуда она явилась? Показалось – или вправду пришло некое чувство обретения: друга, мужчины, заступника?
* * *
При бесконечной смене лазаретных больных, так или иначе, хотя бы ненадолго, оказываешься вовлечённым в судьбы многих людей. Жаловаться на недостаток впечатлений не приходилось.
Приступая к ночному дежурству, я обошла все палаты. Больные засыпали. Своего верного помощника, санитара-казаха, я тоже отпустила спать. Вернувшись в дежурку, зажгла свет и принялась списывать с историй болезни новые назначения. Вдруг кто-то рывком открыл дверь дежурки, по-обезьяньи ловко извернулся и повернул в дверях ключ. Очутившись один на один с чужим человеком, заскочившим в дежурку неизвестно зачем, я насмерть перепугалась. Глаза у него бегали. Больной был новый, только поступил.
– Дай эфир, сестра!
– Зачем? – не узнала я собственный голос.
– Дай эфир! Где он?
Я до этого мгновения не знала, что иные наркоманы пьют эфир.
– У меня нет эфира, – выдавила я из себя.
– Есть! Дай эфир! Иначе удушу!
Он мог это сделать: вид у него был явно ненормальный.
– Эфир в операционной. Она закрыта.
– Дай ключ!
– Ключ у врача.
Мне было страшно. Выручить никто не мог. Стоя в нижнем белье у двери, синюшно-бледный человек дрожал и твердил одно: «Дай эфир!»
– Я дам тебе немного спирта. Выпей.
– Нет! Эфир! Нужен эфир!
«Стой на своём», – подсказывало что-то неведомое, подспудное, то, что или формирует, или разрушает человека в минуты