Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И за фасады почти не проникал. Только в паре квартир побывал, да в окна нахально заглядывал. И писать о внутренней жизни китайцев, об их домашнем потайном быте мне не полагается тоже.
Отчего же я вспомнил китайские дворики внутренние?
Вот отчего. Я раньше, читая китайские газеты и журналы, слушая радио, думал, что узнаю что-то о китайской жизни, что фамилии китайских вождей, их перемещения с поста на пост, их речи и декларации, то, что и как сообщается, — это и есть отражение политики китайского государства, расстановки в нем общественных сил и течений, что это вообще полезные сведения о китайской жизни. Сейчас, глядя на фасады и стенки, я понял, что все сообщаемое в газетах и по радио, вся эта внешняя жизнь громадного бюрократического аппарата — величина мнимая, а суть происходит в глубине, в тайных дворах и двориках, переходах, флигелях, галереях, башнях, пристройках, в тысячах комнат, до которых не добирается ничей взор. А там, в этих пчелиных ульях бюрократии, царствуют те же извечные законы, которые сопровождали жизнь государства в ходе всей истории Китая, — жажда власти, денег, насыщения во всех его формах. Без денег не было и нет власти — бескорыстная власть такой же вздор, как и ласковый огнемет. Значит, там, во внутренних двориках китайской бюрократии, правит по-прежнему тот, у кого есть много денег. Значит, нищие хунвэйбины, способные, покупая яблоко, выбирать его целый час, власти не имеют — и кто-то тихо смеется над ними во внутренних двориках под акациями.
Я перестал читать газеты, потому что я не хотел, чтобы меня обманывал фасад.
Ах, как плохо мы усваиваем то, что говорят нам мудрейшие мужи нашей литературы! Ведь писал же, писал Александр Сергеевич Пушкин: «И мало горя мне, свободно ли печать / Морочит олухов иль чуткая цензура / В журнальных замыслах стесняет балагура», а я, олух, не вник в его слова…
Итак, я расхотел, чтобы меня обманывал фасад. Но не только это. Я понял, что прикасаюсь мыслью к одной из самых охраняемых государственных тайн Китая и что если бы я знал хоть что-то о жизни внутренних двориков китайской власти, то никогда я не увидел бы снова прекрасных дворцов Ленинграда, а пропал бы в Китае, как муха. Слава всевышнему, что я ничего не знаю, и вот скоро буду любоваться древними дворцами и стенами моего собственного отечества.
ВороньеКаналы среди пышных зеленью полей, на каналах большие лодки, иногда под парусами, старыми, пыльно-серыми или пыльно-коричневыми, в заплатах. Домики вдоль каналов — чистые, ну прямо Украина. На полях кое-где холмики могил.
И вдруг этот оазис зелени сменяется высохшей степью, бурой, с белыми жилами, вроде как между Доном и Волгой, овражистой, безлюдной.
Над степью внезапно — большая стая ворон.
Пишут часто, что нельзя ничего увидеть из окна вагона, что надо ехать на телеге или в карете — тогда, дескать, много всякого увидишь. А еще лучше — дуй пешком. Вот насмотришься подробностей!
Если интересоваться цветами, злаками, лицами или судьбами отдельных людей, то из поезда их, конечно, не видно. И узнать о них на ходу ничего невозможно, ни на каком ходу нельзя, даже черепашьем нельзя, не получится узнать без остановки.
А если интересоваться формами гор и лесов, соотношениями лугов и облаков, если интересоваться одним и тем же закатом с разных точек зрения или тем бесконечным смыслом, что витает повсеместно над огромной землей, то многое видно и из поезда, и даже из самолета, и даже из космического корабля. Потому что есть у меня глаза и все мне интересно — со всех точек зрения и при всех скоростях, все интересно, кроме, пожалуй, той безжизненной машинерии, тех механизмов, сделанных руками людей, которыми восхищается поколение их современников и над которыми смеются поколения потомков, — но это уже мой сугубо личный недостаток.
Воронье кружило над степью, а степь пахла падалью — нет, ветер не донес до окна вагона запаха, нет, но и без запаха было понятно — пахнет, пахнет степь в этом месте падалью, гнилью.
А людей не было, чтобы убрать нечистое.
Вдруг появились две фигурки с ружьями, пальнули в небо — взвилось и удалилось воронье, одним дырявым черным крылом осенив землю.
И люди стали стеречь зараженное поле, но не убирали его. Они отгоняли ворон выстрелами, а не чистотой.
Как часто люди жалуются, что их преследуют назойливые птицы, мухи и всякая нечисть, любящая зловоние и гниль, злятся, ополчаются на живое вместо того, чтобы просто почистить себя, свой дом, свою страну.
Впрочем, что тогда стали бы делать те двое — с ружьями? Остались бы без работы. А в Китае и так безработица. И ружья есть не у всех. Эти двое ни за что не согласятся, чтобы было чисто.
Литературе достается прежде всегоКак-то так получается в истории, что когда в обществе происходят серьезные катаклизмы, прежде всего достается литературе и писателям. Вот и в Китае так было. «Культурная революция» началась с травли трех писателей, писавших очерки, эссе о самых различных вещах: о разных там болезнях, об императорской власти, даже о кипятке. Вот, например, о болезни амнезии писали, то есть о потере памяти. Есть такая болезнь. И вот писатель один написал, что симптомы у этой болезни — полное забвение обещаний и недержание их. И что вылечить эту болезнь трудно, однако можно, если ударить заболевшего палкой по голове как следует. И что это лечение придумали на Западе. И что некоторым помогает.
Конечно, писателю досталось. В этом увидели намек на те обещания, которые руководство Китая давало народу и не выполняло, словно забывало. И даже на Мао Цзэдуна. И писатель, надо думать, погиб и уж во всяком случае замолчал. А ведь то, что он писал, применимо ко всем обманщикам на свете. Это такое уж свойство у литературы, что она применима к самым разным временам и случаям. И пока есть воры, будут гореть их шапки. Значит, пока не изменятся времена, писателей будут травить и преследовать. А они будут выполнять свою работу. И это очень здорово, что вот травят литературу обманщики и нехорошие люди, гибнут писатели, как мухи, а дело свое не оставляют и даже в зверских китайских условиях умудряются работу свою выполнять. Так что уж говорить о писателях, живущих в несравненно лучших условиях, чем китайские. Они, конечно, свою работу выполнят, будьте уверены, как же иначе.
Китайцы такие же люди, как всеКонечно, они желтые, а мы с вами белые. Они живут на Востоке, а мы посередине между Востоком и Западом. Они театральнее, чем мы, они едят другую во многом пищу и пишут странными значками, похожими на паучков. Но вон стоят, удрав от хунвэйбинов, влюбленные на мосту, смотрят в воду, и он ей что-то говорит, говорит, вкручивает, а ей это приятно и интересно, и она покрепче прижимается к нему, чтобы лучше его понимать. И вон мать с криком «пора обедать» бежит за своим сыном, а он удирает от нее, гоня одновременно перед собой обруч, и для него, может, самое главное именно в том, чтобы не только удирать, но и обруч гнать перед собой в то же самое время. А вон дети встречают отца, пришедшего с работы, и бегут к нему навстречу, потому что он самый главный и интересный для них человек. И хозяйки на рынках покупают овощи, вникая в их качество, совсем как наши. И рыбаки с удочками стоят вдоль рек. И пашут землю, правда, чаще на себе пашут, но пашут. И радуются поднимающимся из земли растениям. И читают книги — не только разрешенные, но и запрещенные. И слушают радиоприемники, а их много и в городах, и в деревнях. И течет огромная жизнь огромного народа, такая безразличная по сути ко всей этой поверхностной пене красного кумача и хунвэйбинов, к бессмысленной драке за власть, к жестяному грохоту лозунгов, ко всему, что так бесплодно, так ничего не производит нужного людям, а только портит их жизнь.
Китайцы такие же люди, как все, как мы с вами, и если этого не понять как следует, так и самому недолго стать хунвэйбином.
Совершенно неизвестное существоНа площади перед старинным парком толпа молодых ребят. Шумят, смеются, играют. И каждое лицо имеет свое выражение.
Громкая команда. И мгновенно шум стихает. Все построились в отряды. И пошли прочь, соблюдая идеальный порядок.
Я смотрю на один такой отряд. Людей нет. Этот отряд — какое-то новое, совершенно не известное существо. Тысяченожка. В нем нет ничего человеческого. Оно повинуется чему-то непонятному, тоже нечеловеческому. Одинаковое выражение на лицах. Одинаковые движения. Они получат какой-нибудь сигнал — и вдруг начнут кричать мне «ваньсуй». Другой сигнал — растерзают меня в клочья. Я не боюсь тебя, незнакомый зверь, но я ничего не знаю о тебе. Где твоя душа? Как ты чувствуешь? Что ты думаешь? Годятся ли вообще эти слова применительно к тебе? Нелепо полагать, что вот этот кусочек тебя, шагающий впереди, породил тебя и создал. Нет, он часть тебя. Что же породило тебя и создало? Я не знаю тебя, странное существо, хотя необязательно было ездить в Китай, чтобы тебя увидеть.
- Евреи в войнах XX века. Взгляд не со стороны - Владимилен Наумов - Публицистика
- Болезнь как метафора - Сьюзен Сонтаг - Публицистика
- Большевистско-марксистский геноцид украинской нации - П. Иванов - Публицистика
- Иван Грозный и Петр Первый. Царь вымышленный и Царь подложный - Глеб Носовский - Публицистика
- Россия в войне 1941-1945 гг. Великая отечественная глазами британского журналиста - Александр Верт - Биографии и Мемуары / Публицистика