самых разных социальных слоёв, а запрет пыток — каждого россиянина (де-факто, правда, пытка продолжала применяться едва ли не до Великих реформ). В 1786 г. высочайше было запрещено употребление уничижительных именований «раб», «раб твой». По словам Ф. Ф. Вигеля, именно в эту эпоху в России «родились и вкус, и общее мнение, и первые понятия о чести, о личной свободе, о власти законов».
Действительно, дискурс неотъемлемых прав и свобод и осуждения тирании всё более распространялся среди политической и культурной элиты. В проекте «фундаментальных законов» П. И. Панина, записанном Д. И. Фонвизиным, говорилось: «Где… произвол одного есть закон верховный, тамо прочная общая связь и существовать не может; тамо есть государство, но нет отечества, есть подданные, но нет граждан, нет того политического тела, которого члены соединялись бы узлом взаимных прав и должностей… Государь… не может… ознаменовать ни могущества, ни достоинства своего иначе, как постановя в государстве своем правила непреложные, основанные на благе общем, и которых не мог бы нарушить сам, не престав быть достойным государем… всякая власть, не ознаменованная божественными качествами правоты и кротости, но производящая обиды, насильства, тиранства, есть власть не от Бога, но от людей, коих несчастия времян попустили, уступая силе, унизить человеческое своё достоинство. В таком гибельном положении нация буде находит средства разорвать свои оковы тем же правом, каким на неё наложены, весьма умно делает, если разрывает… не было ещё в свете нации, которая насильно принудила бы кого стать её государем; и если она без государя существовать может, а без неё государь не может, то очевидно, что первобытная власть была в её руках и что при установлении государя не о том дело было, чем он нацию пожалует, а какою властию она его облекает».
А. Н. Радищев в примечании к переводу книги Мабли пояснял: «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние. Мы не токмо не можем дать над собою неограниченной власти; но ниже закон, извет общия воли, не имеет другого права наказывать преступников опричь права собственный сохранности. Если мы живём под властию законов, то сие не для того, что мы оное делать долженствуем неотменно; но для того, что мы находим в оном выгоды. Если мы уделяем закону часть наших прав и нашея природныя власти, то дабы оная употребляема была в нашу пользу; о сем мы делаем с обществом безмолвный договор. Если он нарушен, то и мы освобождаемся от нашея обязанности. Неправосудие государя даёт народу, его судии, то же и более над ним право, какое ему даёт закон над преступниками. Государь есть первый гражданин народного общества».
Один из персонажей трагедии Я. Б. Княжнина «Вадим Новгородский» декларировал: «Самодержавие, повсюду бед содетель / Вредит и самую чистейшу добродетель, / И невозбранные пути открыв страстям, / Даёт свободу быть тиранами царям…»
В сущности, все эти рассуждения никак не противоречили идеологии самой Екатерины, изложенной в её «Наказе», — себя-то она считала правящей на основании законов — и в значительной мере были этой идеологией спровоцированы. Но после 1789-го, а особенно после 1793 года стареющей императрице подобные речи стали казаться опасными. «Вадим», по высочайшему повелению, был приговорён к сожжению. Радищев оказался в Сибири. Но затолкнуть джинна вольномыслия, выпущенного самой же властью, обратно в бутылку нерассуждающей покорности было уже невозможно.
Существовала и ещё одна проблема, которая в полной мере будет осознана уже в следующем столетии. Екатерина начала строить в России сословное общество тогда, когда в Европе оно было радикально поставлено под вопрос. Империя, только-только вроде бы вписавшаяся в мейнстрим, внезапно снова оказалась в хвосте. «…Пришла Французская революция и провозгласила, что личные свободы проистекают не из членства в корпорации, а из прямого, непосредственного участия в государстве. Эту свободу монарх неизбежно нарушит, если власть не будет ограничена выборными представителями… Беда Екатерины состояла в том, что она поддерживала статичную форму деления общества на категории в переходную эпоху, когда имевшие длительную традицию политические ценности были уже на грани дискредитации. Просчёт императрицы — в том, что она распределяла привилегии в зависимости от сословной принадлежности как раз в тот момент, когда в повестке дня был поставлен принцип формального равенства. Как следствие, Екатерине II всего лишь удалось возвести одну из последних исторических вех ancien regime»[502].
«Ежедневный ужас»
Короткое, но бурное царствование Павла I неожиданно и резко смело хлипкий антураж «законной» монархии и, наводя ужас на дворянство, успевшее привыкнуть к атмосфере вольностей, воскресило самодержавие в «полном обнажении [его] сущности»[503]. «Одно понятие: самодержавие, одно желание: самодержавие неограниченное были двигателями всех действий Павла. В его царствование Россия обратилась почти в Турцию», — утверждал вовсе не вольнолюбивый член тайного общества, а крупный государственный чиновник М. А. Корф. «…Он начал господствовать всеобщим ужасом, не следуя никаким Уставам, кроме своей прихоти; считал нас не подданными, а рабами…», — возмущался основатель русского политического консерватизма Карамзин. Воззрения и поступки нового императора не предполагали никаких неотъемлемых прав для его подданных, вне зависимости от их сословной принадлежности, напротив, он хотел «всех сравнять в одинаковом бесправии перед своей самодержавной властью, по формуле: „У меня велик только тот, с кем я говорю и пока я говорю“»[504]. «…Вы существуете только для того, чтобы слушаться моих приказаний!» — эти слова, однажды в раздражении сказанные самодержцем своему церемониймейстеру Ф. Г. Головкину, без всякой натяжки можно считать девизом его внутренней политики. Именно при Павле была найдена формула русского самодержавия, ставшая позднее первой статьёй Свода законов Российской империи: «Император Всероссийский есть монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной Его власти не токмо за страх, но и за совесть Сам Бог повелевает».
Павловская идеология находилась в откровенной оппозиции Просвещению, это своего рода реакционный (пред)романтизм (Пушкин, кстати, величал Павла «романтическим императором»). Тут причудливым образом переплелись старомосковские традиции, прусский милитаристский абсолютизм, утопия возрождения средневекового рыцарства и внеконфессиональный христианский мистицизм. Этот сложный и резкий на вкус коктейль произвёл на современников шоковое впечатление. По словам убеждённого «охранителя» Вигеля, «[т]ридцать пять лет приучали нас почитать себя в Европе; вдруг мы переброшены в самую глубину Азии и должны трепетать перед восточным владыкою, одетым, однако же, в мундир прусского покроя, с претензиями на новейшую французскую любезность и рыцарский дух средних веков».
Характерно вполне серьёзное восприятие императором своего титула «глава Церкви». Узаконив эту формулу в 1797 г. в Акте о престолонаследии, он тут же пожелал в качестве первосвященника служить литургию и быть духовником у своей семьи и министров, и только указание Синода на то, что второбрачному священнику (а Павел был женат дважды) по канонам