мой, об одном прошу: не садись играть с Николаем Филипповичем Павловым. Литератор он хороший, да картежник еще лучший. Его счастье в игре непостижимо. А ты — vous etes eminement un homme de passion[5], и в страстном состоянии духа ты решишься на то, о чем не осмелился бы подумать в трезвом виде, как тот пьяный, что переплыл реку, не умея плавать. Что улыбаешься?
— Знаешь, Пушкин, откуда пошло название нашего переулка — Воротниковский?
— К чему ты это? А впрочем, происхождение названий меня всегда интересует.
— Здесь в старину стояли ворота. При них были стражники, их называли: воротники, они селились в этом переулке.
— Любопытно. Но к чему ты это?
— К тому, что ты рядишься в воротники ко мне. Только тебе самому нужен воротник.
Пушкин со смехом бросился на Нащокина и принялся его тузить. Они были почти ровесники, погодки. Но Нащокин грузен, неповоротлив, задышлив, отечен. Пушкин же подвижен, как юноша, мускулист, как атлет. Он разлегся па диване, потянулся, сказал зевая:
— Ой, как нужен мне воротник! Да знаешь куда? В мой «Современник».
— Читал добрый отзыв о нем? Пожалуй, не успел, номер только вышел.
Пушкин встрепенулся:
— Где?
— В «Молве», в седьмом номере.
Нащокин протянул руку к полке над диваном, достал «Молву».
Пушкин быстро пробегал строчки, возвращался, снова перечитывал. Нащокин склонился над его плечом, читал вместе с ним:
««Современник» есть явление важное и любопытное, сколько по знаменитости имени его издателя, столько и от надежд, возлагаемых на него одной частью публики, и от страха, ощущаемого от него другою частью публики...»
— Каково! — сказал Нащокин.
Пушкин, не слушая, читал:
««Современник» будет журналом с мнением, характером и деятельностью...»
— А еще говорят, у нас нет критики,— сказал Нащокин, глядя на Пушкина с таким самодовольством, точно строки эти написал он, а не Белинский.
— Ее и нет,— сказал Пушкин.— Ты редко заглядываешь в наши журналы. А то бы ты увидел, что все, что называют у нас критикой, одинаково глупо и смешно. Белинский, пожалуй, единственный. Статья его «Литературные мечтания» выдает в нем человека с истинным вкусом и способностью влиять на публику.
— Потому ему и трудно, что он один. Уя[6] очень зарос сорняками ваш сад, Александр.
— Ты имеешь в виду...
— Да, сад русской литературы. Очищать его надо.
Пушкина словно пружиной метнуло с дивана. Он выкрикнул с силой:
— Очищать русскую литературу — это чистить нужники и зависеть от полиции! Черт их побери! У меня кровь в желчь превращается...
— У тебя теперь свой журнал.
— А что с того? Как вспомню, что я журналист, душа в пятки уходит. Получаю полицейские выговоры, мне говорят: vous avez trompe[7] и тому подобное. Власти смотрят на меня, как на Булгарина, как на их шпиона. Весело, нечего сказать...
Он схватил Нащокина за руку и сказал, понизив голос и оглядываясь, точно боясь, что его подслушивают:
— Нащокин, надо все менять...
— Что менять? — уже совсем шепотом спросил Нащокин.
Пушкин расхохотался и оттолкнул его:
— Ты уж навоображал себе. Я имею в виду «Современник». Там заговор против меня.
Увидев испуганные глаза Нащокина, он покачал головой.
— Не подумай, что у меня мания преследования.
— Кто же заговорщики?
— Мои ближайшие помощники: князь Одоевский и Андрей Краевский.
— Чем ты им не угодил?
— Князя ты знаешь, у него вечные фантазии, его можно подбить на что угодно. Ну, а Краевский...
— Сия фигура мне неведома.
— Ловок. Деловит. Самодоволен. Циничен. Честолюбив. В маске важной молчаливости. И что ж, домолчался до того, что в свете его принимают за значительное лицо. Притом уязвлен.
— Чем?
— Собственной бездарностью. Но только — в литературе. А в делах оборотлив. Так вот я им помеха. Им видится другой журнал.
— Какой?
— Не знаю... Но чувствую, что я им помеха и в типе журнала, и в направлении его...
— Признаюсь,— сказал Нащокин,— я был об Одоевском другого мнения. Да и ты тоже, помнится.
— Не уличай меня в переменчивости,— живо возразил Пушкин.— Ты знаешь, я стоек в привязанностях. Светские повести князя хороши. Но кроткий наш Одоевский отнюдь не лишен честолюбия и рвется к тому, чтобы иметь собственный журнал, где бы он мог невозбранно печатать свои мистико-фантастические бредни. Да и Краевский в общем стремится к тому же: ему лестно публиковать свои тусклые статьи и вскарабкаться на пьедестал властителя дум. Не говорю уж о чисто торговых его соображениях. Здесь он дока. Чем мне привлекателен твой Белинский, это своим несомненным бескорыстием.
— Да, здесь ты можешь быть уверен в нем. А взгляды его вполне благонамеренные: он за просвеченную монархию. От тебя он без ума.
— Да, я слыхал, что этот молодой чудак почему-то меня любит. Так что, берешься устроить мне встречу с ним?
— Чего же проще? Белинский у меня частый гость.
— У тебя кого не бывает! А впрочем, с Белинским погоди. Я сначала повидаюсь с господами из «Московского наблюдателя».
— На что они тебе? — удивился Нащокин.
В тоне его был оттенок брезгливости.
Пушкин промолчал. Нащокин не настаивал. Им обоим подчас не нужно было слов, чтобы попять друг друга. Ответом Пушкина была резкая перемена разговора:
— Что твои мемории? Надеюсь, ты их не бросил?
Нащокин молча вынул из стола небольшую кипку исписанных листков.
— Пишу в виде письма к тебе,— сказал он застенчиво,— как ты и советовал.
— Кстати, письмо твое о брате ужас как хорошо! — воскликнул Пушкин и, взвесив листки на руке, прибавил разочарованно: — Только-то?
Нащокин нагнулся, поцеловал Пушкина в лоб,