В знаменитом этом тарантасе Белинский со Щепкиным и выехали светлым солнечным утром.
Кетчер, конечно, не пропустил случая устроить шумные проводы. Экипажи провожающих — там были Герцен, супруги Панаевы, Огарев, картавый остроумец Евгений Корш, Грановский, Алексей Галахов, красавец Сатин, юный Костя Барсов, на которого Кетчер изливал желчь своего темперамента, изрядно разбавленную шампанским,— почетным эскортом окружили тарантас, то обгоняя его, то плетясь рядом.
Хлопотун Кетчер с полдороги помчался вперед и на первой станции поджидал компанию. Разостлал скатерть на траве, разложил пироги, ветчину, жаркое... Белинский, как всегда на проводах, томился. А судьба его такая, что куда бы он ни ехал, непременно за ним увязывались провожающие. И ничего не поделаешь, ведь это из любви. Сам-то Виссарион не пил и вскоре оказался в другом душевном ключе, нежели остальные. Да и вообще он не жаловал пьяных, за исключением, быть может, Мочалова, гению которого прощал все.
Дорога до Калуги утомительная, вся в рытвинах, трясло, как на море в качку. К тому же дождь лил, словно на дворе октябрь. Крыша тарантаса прохудилась, путешественников стало заливать, они продрогли.
Но вот наконец и город.
Остановились в номерах. Стены грязные, со следами клонов. Половой принес нечищенный самовар и стал протирать стаканы грязной салфеткой. Все это, впрочем, не омрачило Белинскому радостно-возбужденного настроения.
После спектакля Щепкина пригласили на ужин к губернатору Смирнову. Разумеется, и Белинского с ним. Он весело вскричал:
— Я — хвост кометы!
Щепкин ему с упреком:
— Зачем ты себя принижаешь!
— Ладно, ладно, все равно пойду. Там у меня приманка.
Приманка — прославленная красавица и умница губернаторша Александра Осиповна Россет-Смирнова, фрейлина двора, знаменитая литературная дама, друг Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Жуковского, Вяземского.
В первые минуты знакомства совсем не поразила она Белинского. Черты лица ее показались мелкими. Да еще эта башня из черных волос с вдетой в них розой. Но стоило Смирновой разговориться, и она стала необыкновенно привлекательной. Прелесть ее лица открылась в его живости. Всегда оно в движении, полно жизни, энергии, великодушия.
Виссарион знал, что ей уже под сорок. В ту пору дамы в этом возрасте переходили на положение пожилых. Александра Осиповна выглядела на добрый десяток лет моложе своих тридцати семи. И не в том дело, что кожа ее сохранила девичью свежесть, стан — стройность, что из пены кружев нежно мерцали низко оголенные покатые плечи. И это, конечно, тоже. Но что молодило Смирнову более всего — именно вот эта вот естественная и непринужденная оживленность всего ее существа, ее быстрая и горячая сообщительность.
— Вы женаты?
— Да. Имею дочь.
— Вам трудно... Здоровье ваше, я слыхала, не из крепких. Вы молитесь?
— Я атеист.
— Мне жаль вас...
Она молча, слегка склонив набок голову, и вправду с сожалением смотрела на Белинского. А он не понял, о чем, собственно, она сокрушается — о его нездоровье или о его безбожии.
Он отвечал затрудненно, робел, сердился на себя за эту робость, боялся, что выглядит смешным. Он не знал, что эти его смущение и робость, сквозь которые вдруг ослепительно вспыхивали чистота и отвага, именно этот удивительный душевный сплав придавал ему обаяние неотразимое.
Иногда он не слушал, что она говорит. Он смотрел на нее и восхищался. «Свет не убил в ней,— думал он,— ни ума, ни души, а того и другого природа отпустила ей не в обрез»...
— Я читала, что вы написали о Гоголе.
Он встрепенулся:
— Я горжусь тем, что первый поднял «Ревизора».
— Как вы можете говорить, что вы подняли Гоголя! Ведь вы его браните за прелестную итальянскую повесть!
— Вы имеете в виду «Рим»? Что ж, там есть и много хорошего, есть удивительно яркие и верные картины действительности. Но эти напыщенные фразы!..
— Ах, оставьте! Это придирки. Нет, нет, не возражайте. Я знаю, вы хотели бранить эту повесть за направление, но убоялись цензуры.
— Направление этой повести в самом деле...
Он удержался от резкости и закончил:
— Неприглядное.
— Почему же?
— Да хотя бы потому, что она дает возмутительную характеристику французскому народу. Вечный покой уснувшего Рима он противопоставляет бурлящему новыми идеями Парижу. Я преклоняюсь перед Гоголем, но, согласитесь, его сближение с журналом «Москвитянин» явно пошло ему во вред.
— Не нахожу. Сейчас он готовит новую книгу. И это будет поразительная книга. Может быть, она превзойдет все им написанное. По скромности своей он пишет... Да я вам прочту.
Она вынула из ящика китайского столика резную шкатулку. Отомкнула ее ключиком и извлекла объемистую пачку писем. Развернула одно из них.
— Вот что он написал мне из Франкфурта: «...я делал насилие самому себе возвести дух в потребное для творения состояние... чтобы... возвратились бы душе животворные минуты творить и обратить в слово творимое... Это будет небольшое произведение и не шумное по названию...»
Она подняла глаза на Виссариона. Но по его лицу нельзя было догадаться, что он об этом думает. Он сказал:
— Да, я слышал от разных лиц об этом замысле Гоголя. Позвольте узнать, давно ли письмо это написано?
Она перевернула страницу:
— Второго апреля сорок пятого года. Но это не единственное упоминание о будущей книге в письмах его ко мне.
Она выбрала из пачки другое письмо:
— Вот, например, из Праги.
— Какое большое! А не позволите ли мне самому глазами его прочесть?
Она снова посмотрела на Виссариона и смелым жестом протянула ему письмо.
— Что ж, читайте. По-моему, это готовые страницы будущей книги.
Полистав письмо, Белинский сказал:
— А ведь мне уже случалось слышать об этом письме.
Она удивилась:
— Каким образом?
— А таким, что Петр Александрович Плетнев получил от Гоголя копию этого письма. На нем уж и заголовок стоял: «Что такое губернаторша». Не удивляйтесь. От людей, посещающих Николая