а Неверов как-то поблек и залепетал:
— Несмотря на вашу нетерпимость, Виссарион Григорьевич, я уверен, что вы согласитесь со мной в том, что...
— Никогда! — сказал Неистовый.— Что бы вы ни сказали, я не соглашусь ни с чем!..
Многие засмеялись. Авдотья Яковлевна позвала к столу — ужинать. Неверов отказался и ушел. Белинский посмотрел ему вслед и сказал почти грустно:
— А ведь когда-то он был человеком...
Ну, а Кетчер? Как же он? А ведь был совсем такой свой. Угловатый, но добрый. Грубый, но прямой. Бесцеремонный, но честный. Мировоззрение? У Кетчера? У Николая Христофоровича? Мировоззрение вполне шампанское. Кому Гегеля, а кому «вдову Клико». Впрочем, к концу жизни у него образовалось мировоззрение. И довольно дурно пахнущее. Он стал стремительно праветь. Славословил царя, поносил Герцена и грязнил память Белинского. Да, к концу жизни он оправдал одну из своих кличек: «Дикарь по убеждению». Впрочем, Белинский давно назвал его «духовным циником».
Да ведь и Катков был некогда другом. Правда, для этого сближения Белинскому пришлось в первый же момент знакомства преодолеть — и не без труда — нерасположение к Михаилу Никифоровичу. В ту пору он был еще просто Миша, семнадцатилетний студент-словесник.
Не много времени понадобилось Неистовому, чтобы распознать сущность Каткова и назвать его «Хлестаковым в немецком вкусе». Белинскому претила его приподнятость.
— Он было вошел на ходулях,— заметил Виссарион,— но наша полная презрения холодность заставила его сойти с них.
Да и вообще Белинский считал, что Катков «не вошел в наш круг, а пристал к нему». Очень меткое замечание! Ибо, в сущности, Миша, превратившийся уже в Михаила Никифоровича, мечтал о чиновничьей карьере.
И все же он был в кругу Белинского, и либеральничал, и числился в своих. Временами Виссарион перебарывал свое инстинктивное отвращение к нему, старался быть объективным, хвалил некоторые статьи его и переводы. Но какое-то постижение соглашательской сути Каткова, его внутренней опустошенности, его беспринципного политического карьеристского устремления всегда, в общем, жило в Белинском.
Резкий вольт направо Катков сделал по возвращении из Берлина. Услышав его речи в духе реакционного шеллингианства, увидев его кошачьи глаза, Белинский, уже материалист и социалист, признался себе и друзьям, что дружба с Катковым — Виссарион назвал ее «мнимая дружба» — кончилась. Неприятно действовало и чисто физическое сходство Каткова с разоблаченным провокатором Милановским. К этому времени Михаил Никифорович преисполнился большим уважением к самому себе, и Белинский говаривал, что он «пузырь, надутый самолюбием и готовый ежеминутно лопнуть».
Однако никто не мог предполагать, до какой степени политического падения дойдет некогда такой чистый и восторженный студентик Миша. Уже много лет спустя на одном из Пушкинских праздников Катков дружески потянулся с бокалом к Тургеневу. Но тот демонстративно отвернулся.
Можно удивляться столь коренному изменению человека — от розового романтика до черного мракобеса.
Но Белинский еще в сорок третьем году, наблюдая вернувшегося из Берлина Каткова, сказал:
— Этот человек не изменился, а только стал самим собой.
Но именно ему на склоне лет протягивал руку Василий Петрович Боткин... Да, да, я не оговорился, тот самый Вася Боткин, когда-то один из сердечнейших друзей Виссариона. Долгие годы его ближайший соратник. Либерал. Западник. Почти социалист. Лучше даже сказать так: спохватившийся буржуа.
Василий Петрович много путешествовал по Европе. Но не только. Он был туристом и в философии. То, что для других стало содержанием жизни, то для Василия Петровича было эстетическим времяпрепровождением. Белинский подметил в нем эту дилетантскую черту. Когда Боткин на время увлекся Огюстом Контом, ну, просто совершил partie de plaisir[36] в позитивизм, Белинский заметил ему:
— Твое новое практическое направление, соединенное с враждой ко всему противоположному, произвело на всех нас равно неприятное впечатление, на меня первого. Но я понял, что ты все-таки остался отчаянным теоретиком, для которого спор о деле гораздо важнее самого дела.
Что ж, значит, у Боткина не было убеждений? Были. Одно из них состояло в том, что он не видел в русском народе стремлений к политическим свободам. Сын и наследник богатого купца, он до смерти боялся революции. Дружба с Белинским, единомыслие с ним перестали его устраивать. За спиной Неистового он нашептывает Краевскому:
— Скажу вам по секрету: я считаю литературное поприще Белинского поконченным. Он сделал свое дело. Теперь нужно и больше такта, и больше знания...
А в редакции «Современника» на ушко о Белинском, в общем, то же:
— Нельзя же из уважения к прошлому принимать все марания окончательно исписавшегося и выдохшегося господина...
Вот так друг! И это было сказано незадолго до появления знаменитого письма Белинского к Гоголю, потрясшего всю Россию.
Даже сдержанного Аннепкова поташнивало от этой манеры Боткина, «одновременного,— по словам Павла Васильевича,— плевания и целования, которые он производил на одном и том же лице».
Что, разве раньше этого двуличия не было видно? Было, поскольку еще несколько лет назад Тургенев написал о Боткине подражание известному стихотворению Пушкина «Анчар» и древом яда изобразил Василия Петровича:
К нему читатель не спешит, И журналист его боится, Один Панаев набежит И, корчась в муках, дале мчится...
У Герцена тоже для Боткина ботаническое сравнение:
«Боткин, постоянный, как подсолнечник, в своем поклонении всякой силе...»
Василий Петрович правел безудержно. Даже освобождение крестьян ему казалось слишком радикальной реформой. Либерал-западник, он становится реакционным монархистом. Теперь это был озлобленный мракобес, обливавший помоями Белинского и Герцена.
Тургенев встретил его в Париже и отшатнулся.
«Из русских,— написал он Анненкову,— почти никого нет, кроме В. П. Боткина, который, entre nous soit dit[37], окончательно превратился в безобразно эгоистического, цинического и грубого старика».
Вернувшись в Россию, Боткин принялся строчить доносы на «Современник», который он называл «вонючей лавочкой Некрасова», а его сотрудников — «окружающих нас собаками».
Позорная старость...
— И это писал Кавелин, которого мы так любили и