свое письмо, а я не знал, что ответить. Что я схожу с ума, ищу ее на улицах города, каждый вечер пью и, если бы не Альберт Петрович, меня давно погнали бы из редакции. Я ждал, когда ей надоест мне писать. Знал, что это случится. Ну, если не через месяц, то через два. Но она все равно не оставляла меня. А иногда, представьте себе, даже звонила. Не в очень удобное время, у нее был поздний вечер, а у меня утро. Я не ложился спать, ждал этих пронзительных звонков, но после них горевал еще сильнее – как в пионерском лагере под Александровом, куда меня сослали, когда мне было девять лет, и ко мне однажды приехала мама, и я горько плакал после ее отъезда. А после Катиного звонка я начинал пить с самого утра. Не знаю, кто ей об этом сказал и посоветовал мне больше не звонить. Но звонки прекратились, а может быть, у меня отключили за неуплату телефон или же я опять приглушил звонок, не помню – были только письма.
Однажды Катя попросила меня помочь выбрать ей семь самых интересных американских городов – столько по условиям программы можно было посетить, правда кроме Гавайских островов. И представьте себе, отец Иржи, что, сидя пьяный, опустившийся, в неприбранной квартире, я должен был думать и какие советы ей дать? А она поехала сначала в Чикаго, оттуда в Сан-Франциско, потом на юг в Сан-Диего, в Новый Орлеан и после этого на восточное побережье – в Вашингтон, Филадельфию, Нью-Йорк, Бостон, где была осень в сумасшедших кленовых лесах Новой Англии, и отовсюду Катя присылала мне открытки: Золотой мост, французский квартал, Белый дом («он оказывается, такой маленький!»), башни-близнецы на Манхэттене, – она успела там побывать и говорила, что более фантастического вида нигде не встречала: океан, узкий залив, статуя Свободы, вертолеты под тобой, русский ресторан, Бродский, который там часто бывает и которого «я только теперь по-настоящему поняла и полюбила. Меня обещали с ним познакомить. Говорят, что он очень доступный человек».
«А с кем еще тебя обещали там познакомить? – говорил я пьяно и выл от бессильной ревности, как когда-то стоя перед общежитием Литинститута. – И со сколькими ты уже познакомилась и стала доступной?»
Всюду находились люди, которые принимали ее у себя, угощали, показывали, рассказывали, и все они нашептывали: оставайся здесь, мы поможем, устроим, найдем работу. Возвращаться в Россию? После того, как ты вытащила счастливый билет? Ты что, дурочка?
Накануне
После суровой холодной зимы в Судетах рано наступила теплая, необыкновенно красивая весна, и даже самым старым людям казалось, что никогда не были такими яркими цветы, не пели так звонко птицы, не мерцали так сильно звезды, не вставала над долинами такая полная влажная луна и не звенели так весело в горах ручьи. Пасха в тот год тоже была ранняя, первоапрельская, и природа как будто хотела подбодрить, утешить людей, чтобы они с легким сердцем отправились готовить к севу поля. Силезские и карпатские беженцы, которым судетские немцы дали кров, охотно им помогали, а солдаты группы армии «Центр» под командованием фельдмаршала Фердинанда Шёрнера прочно удерживали фронт и прикрывали Судетскую область со всех сторон.
Немецкую армию громили уже почти везде, и лишь по странной причудливости судьбы и особенностям географии территория, что позже всех была к рейху присоединена, оставалась последней не захваченной врагом. И людям хотелось верить, что так будет всегда, никто не придет в их благословенный край, забудет, потеряет его, остановится перед Исполинскими горами, а дух гор Рюбецаль вылезет из земли, чтобы защитить своих несчастных, ни в чем не виноватых, столько перестрадавших детей.
Об этих же горах и их хозяине думал и Фолькер. Все свободное время судья бродил вместе с Зельдой по ущельям и искал подземный город, куда можно будет увести семью. Где-то должен быть переход, в какой-то из пещер, в каком-то из недостроенных чешских бункеров или люков скрывался путь к подземельной свободе и безопасности. Коротконогая Зельда повсюду пихала нос, а Фолькер, глядя на нее, шептал: «Ищи, Зельдочка, ищи, милая». Но Зельда находила лишь лисьи норы и, довольная, крутила хвостом, не понимая, чем так раздосадован и почему разочарован ее добрый хозяин. А он поднимался на высокую скалу в окрестностях деревни и спрашивал уже не у гор, но у звезд, у небесного брата своего чешского друга и просил помощи, но Ян Фрич если все и видел, то молчал, а Йозеф Ян был далеко в Праге, и никогда Фолькер не чувствовал такого с ним разъединения. Опускалась прозрачная весенняя ночь, птичье пение делалось еще громче и торжественней, пора было идти домой, судья знал, как волнуются и жена, и дочери, но не мог заставить себя вернуться и сесть за ужин, прочитав по обыкновению перед едой молитву, а после возблагодарив Творца за насущный хлеб. Фолькер чувствовал, что его молитва рассеивается, как туман над горами, оседает на скалах и не поднимается вверх, как раньше. С судьей случилось самое страшное – он больше не уповал на Бога и не доверял Ему.
Фолькер не хотел жить. Все, что он так страстно когда-то любил, к чему был привязан, даже любимая смена времен года, когда он доживал до весны и знал, что теперь точно проживет еще целый год, – все это теперь потеряло и ценность, и смысл, и вкус. Все казалось ему тусклым, поблекшим, вялым. Ах, если бы можно было взять и умереть! Если бы люди умели уходить по своей воле, не совершая при этом самого страшного человеческого греха! Все равно помочь жене и дочерям судья не мог, но, мертвый, стал бы оттуда за них молиться и помогать, как помогали ему самому покойные отец, мать, бабка. Он был готов, он мечтал отдать свою жизнь, свои непрожитые годы Лотте, Розе и Трауди, но Господь не слышал и не призывал его к себе. Или же слышал, но намеренно наказывал жизнью.
Бедный, бедный Фолькер, ты судил людей и старался делать это справедливо, а теперь станут судить тебя, и лучше бы ты умер тридцать лет назад под Перемышлем, лучше бы не видел ничего из того, что тебе придется увидеть. Придет с востока русская орда, придет, как египетская казнь, сотрет тебя и твой род с лица земли, и станешь ты вечным изгнанником из дома своего…
Он качался над обрывом, откуда была видна деревня, хотел сделать шаг – и не мог. Его не