class="p1">— Меня? Допустим, что тоже. Кстати, вам не нужны тапочки?
— Нет, не нужны.
— А то я мигом. Вы какой номер носите?
— Тридцать пятый… Но, ей-богу, мне не нужны…
— Одну минуточку.
Сергей исчез в толпе. Через минуту вернулся с маленьким свертком в руках.
— Берите. И не делайте вид, что они вам не нужны. В крайнем случае загоните на толкучке.
Шура растерянно посмотрела на Сергея снизу вверх — он был почти на две головы выше ее.
— Да, но…
— Тринадцать пятьдесят. Деньги можете прислать по почте — Главпочтамт, до востребования, Ерошик Сергей Никитич… Смотрите, дождик-то уже прошел. И солнце вовсю.
Они вышли на улицу.
— Вам куда? — спросил Сергей.
— Мне? — Шура замялась. — Мне туда. — она показала направо.
— Ну и мне туда.
Они пересекли площадь и пошли по направлению к центру. Небо совсем очистилось, и только ручьи, весело бегущие вдоль тротуаров, напоминали о прошедшем дожде.
— Может, вас на машине подвезти? — спросил Сергей.
— А у вас что, есть машина?
— Упаси бог. Деньги есть. А это то же самое. Вам далеко?
— Мне? Нет. Мне совсем близко. До этой… До площади Сталина. — Она только сейчас заметила, что Сергей прихрамывает, и смутилась. — Может, вам…
— Нам ничего. Мы привычные. А свежим воздухом дышать только полезно.
По дороге Сергей рассказывал о последнем матче «Динамо» — «Спартак» и о том, сколько какой футболист зарабатывает. Шура молча шла рядом. Когда они дошли до площади Сталина, Сергей спросил:
— Вы очень торопитесь?
— Так себе, — сказала Шура.
— Ну, если так себе, пойдем на Днепр посмотрим. Поверьте мне, очень хорошая река.
Они свернули на Петровскую аллею. Шура по-прежнему шла молча. Ей хотелось спросить Сергея, давно ли он знает Николая, когда они в последний раз виделись и говорил ли что-нибудь ему Николай о ней, но она не знала, как об этом заговорить, а Сергей все рассказывал о матчах, футболистах и о каком-то волосатом мальчике, который родился у его соседей.
Они миновали стадион «Динамо» и вышли на днепровские откосы. После дождя воздух был настолько прозрачен, что, казалось, можно было рассмотреть каждый домик, каждое деревце до самого горизонта.
Тучи угнало далеко за реку, и там, где-то над Дарницей или Броварами, шел еще дождь — отсюда была видна только серая косая полоса и клубящиеся, нежно-белые вверху и почти совсем черные внизу облака. По реке, лениво шлепая колесами, плыл маленький черненький буксир, таща за собой длинный хвост плотов.
— Смотрите, а на пляже еще люди есть, — сказал Сергей. — Интересно, что они делали во время грозы. Кстати, мой вам совет — наденьте тапочки. Вы потом не отмоете свои босоножки.
Шура осмотрелась по сторонам, куда бы сесть.
— А вот на этот дренажный колодезь. Я вам газету подстелю.
Они сели на деревянный сруб. Шура скинула босоножки и надела тапочки.
— Видите? Как раз по ноге. А говорили, что не нужно. Давайте заверну. — Он аккуратно завернул босоножки и отдал Шуре. — Не хуже, чем в магазине.
— Спасибо.
— Если хотите, я могу вам и на коже достать.
— Ради бога, мне и так неловко…
— Хорошие. Лосевые.
— Да перестаньте об этом говорить. Ведь мы пришли на Днепр смотреть.
— Так мы же смотрим. Вы разве не смотрите? Я смотрю. Между прочим, довольно незначительная река. Волга лучше.
— А вы видели Волгу?
— Только сверху. В Сталинграде.
— Вы были в Сталинграде?
— Был. Только не — в, а — над.
— Вы летчик?
— Был…
Пауза.
— А теперь?
— Инвалид второй группы. Отличная профессия.
— Не надо так говорить, — сказала Шура.
— Почему же? Если не ошибаюсь, ваш… Простите, я не знаю имени и отчества.
— Вы о Феде говорите? — совершенно спокойно сказала Шура. — Да, он тоже инвалид. Что вы хотите этим сказать?
— Ничего. Только то, что сейчас много таких, как я и он. Вот и все. — Он помолчал. — Вы были у Николая?
— Была.
— Ну?..
— Ничего…
Буксир хрипло загудел. На мостике кто-то махал белым флажком — навстречу шел пассажирский пароход.
— Простудился, бедняжка, — сказал Сергей.
— А вы давно с ним знакомы? — спросила Шура.
— С кем? С Николаем?
— Да.
— Две недели, даже меньше.
— А я думала, вы вместе воевали.
Они помолчали. Теперь загудел пассажирский пароход, низко и густо, и на нем тоже замахали флажком.
— А зачем вы тогда приходили? — спросила Шура.
— Как — зачем? Чтоб сообщить вам…
— О чем?
Сергей удивленно посмотрел на Шуру. Она сидела совершенно прямо, не отрывая глаз от буксира, и машинально разглаживала юбку на плотно сжатых коленях.
— О чем вы хотели сообщить?
— По-моему, вы знаете о чем?
— Знаю. Но не знаю зачем. — Она пристально посмотрела на него и сразу же отвела глаза. — После того вы у него не были?
— Не был…
— Я была у него сегодня. Через двадцать пять минут я ушла. Я смотрела по часам… — Она соскочила со сруба. — Пойдемте. Что-то холодно стало.
Господи, как трудно, когда все надо держать в себе. И не день, не два, а годы, целые годы. Да разве об этом расскажешь? И кому? Постороннему человеку, которого видишь второй лишь раз…
Она думала, что сможет все рассказать Николаю. Но она не смогла. А если б даже и смогла? Понял ли бы он ее? Понял ли бы, что значит три года жить под врагом? Ну, не три, два с половиной. Разве могут они это понять, люди, никогда этого не испытавшие?
Две женщины. Две одинокие женщины. Причем одной за шестьдесят и она прикована к постели. Она тает на глазах. Она не жалуется, не плачет, а когда ее особенно сильно схватит боль, поворачивается лицом к стенке, и только по вздрагивающей под одеялом спине видно, как ей больно. В комнате так холодно, что замерзает вода в стакане. Под окном весь пол покрыт инеем.
«Ах, какая сегодня вкусная каша», — говорит мама, чтобы доставить Шуре удовольствие. Она знает, что для того, чтобы купить стакан пшена, нужно полдня просидеть на морозе с мешочком семечек. «Ах, какая она вкусная», — говорит она, а потом всю ночь мучится от изжоги.
Мать умирает на глазах, и ничем ей нельзя помочь. До последнего дня она оставалась в сознании. Правда, она многого не понимает. Она каждый день говорит о Николае и все сокрушается, что он не попал в плен. «Мама, что ты говоришь? Разве можно такое?» — «Нет, нет, Шурочка, я понимаю. Я только думаю, что он мог бы убежать или его выпустили бы, ведь они кого-то там выпускают, и он пришел бы к тебе, к нам. А потом пришли бы наши. Разве ты не хочешь