уток – оказалось ни много ни мало семьдесят пять штук. Радуясь, что в избе нет нудного, приставучего Поликашина, который не замедлил бы прочитать мораль, стал потрошить уток, боясь, что, если вертолет завтра в город не полетит (небо обкладывает облаками, и, похоже, вызревает непогода), утки могут протухнуть. Он швырял в ведро кишки, печенки и прочую муть, отдельно откладывал пупки – любил их. И Надька любила. Но, потроша четвертый примерно десяток, он обессилел; руки устали, нос и рот были забиты пухом, изба пропахла, руки стали черными от горелых перьев, которые приходилось счищать, чтобы мясо не прогоркло. Он уже злился, ругал себя и свою затею, потом вдруг ему пришло в голову отнести десяток уток в столовую – пусть пойдут в общий котел, тем более мастер его в стланике засек, а он с начальством, кажись, в дружбе… Так что лучше поосторожнее.
Косых успокоился, отобрал десяток уток похуже и, стянув их за лапы бечевой, бросил гроздь на лавку. Не сейчас же понесешь… Все равно ему понадобится час. Пока-то он управится с остальными!
В столовой никого не было, но все равно он вошел тихо, старательно пошаркав сапогами о мокрую тряпку, брошенную у порога, потом с равнодушным и небрежно отрешенным лицом шмякнул утиную гроздь на стол.
Тетя Оля молча, прямо как птица какая, взметнула руками, в глазах засверкала жалость и одновременно проступила готовая выплеснуться гроза.
– Стая шла пролетом на юг из пункта А в пункт Б, – пояснил Косых, – у «фонтана» подзадержалась… Погреться, что ли? Огонь примагнитил. Вишь, как обжарил?
– Жалость!
– А ты меня за копалуху позорила. Вот за что надо позорить… Конечно, тех, кто виновен, – добавил он.
– Что поделаешь, стихийное бедство.
– «Стихийное бедство, стихийное бедство», – передразнил Косых. – Вари-ка, тетя Оля, утей. Это получше копалухиного супа.
– Значит, подарочек с неба свалился?
– С неба, – подтвердил Косых. – Как манка.
– Да, дорого дается нефть. И людям, и зверям.
– Не зверям, а птицам, – поправил Косых.
– Я и говорю. – Тетя Оля вытерла руки о фартук и, покраснев от натуги, подняла гроздь за бечевку. – Килограммов пятнадцать никак… Не меньше.
Открылась дверь, и в столовую гуськом втиснулись Два К и Витька Юрьев, свеженький, круглоголовый, краснощекий, быстроглазый, заразительно пахнущий молодостью и беззаботностью.
– Что-то я вас давно не видел, – сказал Косых, – спите и ждете, когда за вас другие героизьм будут проявлять? – Все слова на «изм» он произносил с мягким знаком.
Витька Юрьев, салага необстрелянный, вздернул брови и рот открыл. Косых, увидев это, решил на всякий случай приструнить:
– Ты школу-то кончил хоть?
– Так точно! – зыркнув глазами, отбарабанил Витька Юрьев.
– А я думал, на вызревание тебя надо откомандировать. Ан ты, оказывается, ученый…
– Не приставай, – сказал Кеда, сегодня что-то мрачный и не склонный к шутке.
– А-ах, герой, – переключился Косых. – Спалось как? Вон даже потемнел ото сна.
– Вовсе не спалось, – отозвался Колышев, – площадку заканчиваем чистить. Все гоним к завтрему – завтра твой день, тебе работа…
– Еще что новенького на производстве? – по инерции съерничал Косых.
– Ничего. Танкошлемы сегодня выдали. Хоть тише в ушах стало, и голова не идет кругом от грохота. И котелок защищает, а то мало ли что может с небес свалиться.
– Вчера начальству в дом каменюкой заехало. – Кеда крякнул и сел на лавку. – Стекло – начисто и дырку в стене проломил. Ничего камушек. В пуд весом. Прибить мог.
– Что каменюка?! – Косых сделал жест рукой, показывая, что камень – это детский лепет, на землю падают не только камни. – Вот уток понавалило сегодня. Тетя Оль, покажь…
– Чего птичье горе показывать? – Она все же подняла гроздь, и с лица Витьки Юрьева мгновенно съехала улыбка, а щеки сделались бледными. – Иван Косых в кустах поднасобирал…
– Видел я, как он по кустам шастал, – по-прежнему мрачным тоном объявил Кеда. Не было у него желания поднимать собственное настроение, хотя бы за счет чужой удачи.
– Ну ладно. – Косых поднял короткопалую, в черных, въевшихся в кожу пятнах соляра руку, сделал приветственный жест. – До завтра.
Назавтра пошел дождь. Косых высунулся из дома, глянул на небо, неприятно поражаясь серой его непроницаемости, – ему казалось, что день обязательно должен быть слепяще солнечным, радостным, поймал ртом толстую, витую, как веревка, струю и отцыкнул ее далеко вперед, метко угодив в лужу, собравшуюся в выбоине; потом, отвлекаясь, подумал о глухариной охоте. Охоты в такую погоду совсем нет, сидят продрогшие глухари под корягами, кукуют ребята, глядя в запруженные тучами небеса. Ему показалось, что он услышал, несмотря на грохот, как шумит неподалеку сонная мокрая тайга, бубнят о чем-то совсем пьяные в предзимье пихтачи и кедры, и ему стало жаль себя – сегодня ему надо лезть в это прожорливее пекло, в пламя и жар, к фонтану, варить фланец, будь трижды неладна эта огромная толстая шайба, и ему вдруг захотелось заплакать. Он скривил нос и даже хлюпнул им. На память пришло, как он убивал птиц и зверей, бил, не жалея, из всех видов оружия, кроме пулемета…
– Родные вы мои, – вдруг прошептал он, обращаясь ко всем убитым им птицам и зверям, обращаясь к самому себе.
Чтобы успокоиться, подставил под струю ладонь, плеснул холодной дождевой водой в лицо и словно устыдился приступа жалости. Утерся рукавом рубахи, затем, прячась от дождевой сыпи под далеко вынесенным тесовым накатом крыши, побрел под навес, к машине. Он потянул к себе сухо ожегшую стылым дверцу, скользнул к рулю и в приливе особой, прощальной, что ли, нежности провел ладонью по шершавой от царапин баранке, тронул рычаг скоростей – все здесь было знакомо до нутряного икания, знакомы каждая рукоять, каждая педаль, каждая кнопка, и выщербленное нечаянным ударом мелкашечного приклада боковое стекло, и ржа на рифленом резиновом коврике – глухариная кровь, и в брызги разнесенное стекло спидометра – выдавил локтем, справляясь с заклиненной дверцей, – все знакомо. Он посидел несколько секунд молча, ощущая, как где-то внутри растет жалость к собственному естеству, потом почти в беспамятстве выбрался из-за руля и, резко хлопнув дверцей, вприпрыжку бросился в дом. Он понял, что боится фонтана, боится сегодняшней работы.
Присел на табурет и уставился взором в неряшливые быстрые облака, лохмотьями пролетающие над крышей дома, понемногу успокаиваясь, приходя в себя. Сидел так, наверное, с полчаса, пока не стукнула дважды в дверь тетя Оля – аккуратничала, боялась, как бы Ивана Косых неодетым не застать, – и подивилась его печальной прибранности, сосредоточенному выражению глаз, отрешенной позе.
– Иван! – позвала она. – А Иван…
Косых навел на тетю Олю зрак, куснул губу верхними зубами. Увидев, что герой дня обратил на нее внимание, тетя Оля взбодрилась.
– Утей заказывал? – пропела она. – Готовы ути. И суп готов. С индейскою приправою, – добавила она, решив удивить Косых, – духмяной и вкусной, с языком проглотить можно. Специально