день за Онором мы и встретили айнов.
Их было человек десять, у обочины, где тропа спускалась к ручью. Не деревня, не стойбище, а небольшая группа, из тех, что ходят с промысла или стоят временным лагерем на хорошем месте, у воды и у рыбы. Мужчины, несколько женщин, дети. Мужчины низкорослые, крепкие, с темными лицами и густыми черными волосами, бородатые, в одежде из рыбьей кожи и собачьего меха, с какими-то своими узорами по вороту и рукавам. У огня лежала перевернутая долбленая лодка, вялилась на жердях рыба.
Это были здешние, коренные. Жили на острове испокон веку, рыбачили, били зверя, ставили сети, кочевали за рыбой и за соболем. Русские пришли на их землю с каторгой и тюрьмами, японцы шли с юга со своими порядками, а они оставались между теми и другими, и доставалось им от всех.
Именно так. Не врать же самому себе.
Обоз остановился. Стрижак подъехал ближе, и казаки за ним. Айны не встали, не поклонились, не кинулись помогать и не отбежали. Мужчины смотрели на нас спокойно и даже как-то недобро. При виде вооруженных всадников женщины неторопливо, без суеты, увели детей к деревьям, и там стояли, не выпуская их из рук.
— Гляди, как встречают, — сказал Стрижак. — Будто мы им должны.
— Они никому не рады, — сказал Лагутин. — Ни нам, ни японцам. Привыкли, что от гостей одна беда.
Ракитин смотрел на айнов внимательно, как смотрел на все.
— Женщин спрятали, — сказал он негромко. — Детей увели. Нас боятся.
— Японцам, значит, сочувствуют, — сказал Стрижак. — Юг близко. Японец тут и ходит.
— Никому они не сочувствуют, — сказал Лагутин. — Им бы, чтоб их оставили в покое. И те, и другие.
Он перекинулся с айнами несколькими словами, на смеси русского и ихнего, помогая себе руками. Старший, пожилой, с проседью в бороде, ответил коротко, не двинувшись с места. Лагутин перевел:
— Говорят, идите своей дорогой. Они нам не мешают, и мы чтоб не мешали.
— Разумно, — сказал я.
Мы бы и пошли своей дорогой. Но я кое-что заметил.
Мальчишка лет десяти лежал у самого костра, и даже при всей неподвижности айнов видно было, что лежит он не от лени. Лицо блестело от пота, хотя у костра было не жарко. И смотрел он не на нас, а в одну точку перед собой, как смотрят, когда очень больно и уже все равно, кто пришел.
— Стой, — сказал я и слез с лошади.
— Вадим Александрович, — сказал Стрижак. — Не лезь. Народ чужой.
— Там ребенок болен. Сильно.
Я пошел к нему. Айны подобрались, мужчины шагнули ближе, старший что-то резко сказал. Лагутин заговорил быстро, объясняя, кто я. Я не ждал, пока договорятся, присел у мальчишки и откинул шкуру, которой он был накрыт.
Правое бедро распухло вдвое против левого. Кожа на внутренней стороне, в середине, была натянута, красная и горячая, с багровым отливом, а в глубине, когда я осторожно тронул, подавалась, как подходящее тесто. Там было жидко. У края опухоли виднелся затянутый коркой след, небольшой, с ноготь.
— Чем поранился? — спросил я.
Лагутин перевел. Старший ответил.
— Сучком, говорит. В лесу. С неделю назад. Напоролся, вытащили, а нога стала пухнуть.
Я тронул лоб мальчишки. Горячий, как печка. Губы сухие, растресканные. Пульс частый и слабый. Мальчик был плох. Такой нарыв, если его не вскрыть, уйдет вглубь, под мышцу, в кость, разольется по ноге. И тогда, вероятно, все.
— Нарыв, — сказал я. — Большой. Надо вскрывать, иначе помрет.
Айны молчали, слушая перевод. Старший смотрел на меня, потом на мальчишку, потом снова на меня. В глазах у него не было ни доверия, ни надежды.
— Где мать? — спросил я.
Женщина у деревьев шагнула вперед. Молодая, с застывшим лицом. Я показал ей на ногу, потом на свой чемодан, который Нестеров уже снимал с вьюка, провел рукой, будто режу и выпускаю. Она поняла. Посмотрела на старшего. Тот медленно кивнул.
— Воды, — сказал я. — Кипятку. Нестеров, чемодан. Жарков, сюда. Полотенце чистое, что есть.
У айнов нашелся котел, и воду вскипятили на их же костре. Инструмент я бросил в кипяток, руки вымыл и облил спиртом, протер спиртом кожу на бедре, широко. Кокаин ввел под кожу по будущему разрезу. Мальчишка даже не вздрогнул от укола и не зажмурился. Крепкий. Айнский ребенок, он и боль терпит, как взрослый.
Разрез я повел вдоль бедра, не поперек, чтобы потом легче заживало. Кожа, клетчатка. Дальше не ножом, а зажимом, тупо, вглубь. Зажим провалился, и хлынуло. Гной был густой, желтый, с кровью, и его вытекло много, едва ли не полстакана. Женщина охнула и отвернулась. Старший стоял и смотрел не моргая. Мальчишка под ножом обмяк, напряжение из него вышло вместе с гноем, и это было хорошо: значит, отпускало.
Я ввел в полость палец, разорвал перегородки, промыл теплой марганцовкой из кружки Эсмарха, которую держал Жарков. А потом сделал то, ради чего, может быть, все и стоило затевать.
— Банку, — сказал я Нестерову. — Малую. Из сумки.
Он подал. Пенициллиновая мазь, одна из самых сильных по титру. Я заложил ее в вычищенную полость, глубоко, по всему ходу, вложил резиновую трубку для оттока и полосу йодоформной марли, и перевязал бедро чисто, с окном для трубки.
— Все, — сказал я. — Будет течь дня два. Пусть течет.
Я поднялся. Мальчишка лежал смирно, дышал глубже и реже, и лоб под моей рукой был будто уже не такой огненный.
Старший смотрел на меня. Потом полез куда-то за пазуху, под мех.
— Сколько? — перевел Лагутин.
— Нисколько, — сказал я.
Старший не понял. Переспросил. Лагутин повторил. Айн смотрел на меня так, будто ждал подвоха: не бывает, чтобы русский пришел, разрезал, вылечил и не взял. У русского всегда что-нибудь надо. А тут ничего. Стало, честно говоря, очень обидно.
— Скажи ему, пусть к вечеру и к утру дает мальчику пить. Теплое. И трубку не трогает. Через два дня, когда течь перестанет, все снять. Если нога опять начнет пухнуть, а я думаю, не начнет, пусть ищет русского доктора. А лучше в любом случае показаться доктору.
Лагутин перевел. Старший слушал, кивал, и постепенно на его лице что-то менялось. Не благодарность, нет. Что-то другое. Будто он решал про себя какую-то задачу и наконец решил.
Мы собрались ехать дальше. Нестеров уложил инструмент, Жарков помыл руки. Айны смотрели нам вслед уже иначе, без прежней враждебности, но и не как на друзей.
Старший подошел ко мне, когда я уже брался за седло. Сказал что-то Лагутину, быстро, вполголоса, оглядываясь на своих.
— Погодите, доктор, — сказал Лагутин, и