Он вставал с кровати, выходил на балкон и, глядя на заснувший город, уже неизвестно в который раз взвешивал все «за» и «против» своего положения.
— Почему ты не спишь? — спрашивала Эльжбета.
— Не знаю, голова у меня болит.
— Слишком многое принимаешь близко к сердцу.
— Меня для того сюда и прислали.
— Иногда, — говорила она, всматриваясь в противоположную стену, сереющую в свете луны, — я хотела бы, чтобы у тебя была нормальная работа…
— Что значит «нормальная»? — поворачивался он, заинтересованный ее словами.
— Ну, такая, как у всех. Чтобы ты шел к семи в учреждение или на завод и возвращался после трех. Чтобы не должен был постоянно мотаться по всему району, драть горло в этих ужасных, полных дыма залах. Чтобы мы могли на все воскресенье поехать за город… А самое главное, чтобы ты не должен был постоянно за что-то бороться, всех убеждать, уговаривать и осуждать. Ты знаешь, что этот самый Вайчак живет в нашем доме? Его жена теперь смотрит на меня так, будто это я ей сделала что-то плохое.
— И я ему ничего плохого не сделал. Может быть, даже спас его от чего-то худшего.
— Им ведь всего не объяснишь.
— Спи. Это неважно. Умные поймут, а за глупых нечего и волноваться.
— Ты стал совсем другим человеком с тех пор, как мы сюда приехали. Зачем это тебе было нужно? — Голос ее задрожал.
— Не надо так переживать. Ведь ты знаешь, что у меня чистая совесть, я не сделал здесь никакого свинства. Это самое главное.
— Лучше всего нам было в Грушевне, — повторяла она свое, — когда ты был учителем. Я так была тогда счастлива.
— Я давно бы уже умер от тоски, если бы там остался. Я современный человек! Мне нужна жизнь, движение, я хочу доказать людям и себе, кто я. Я хочу жить как мужчина, а не как пенсионер. И наконец, не забывай, что я член партии и делаю все, чтобы люди, с которыми я хотел себя связать и связал навсегда, меня уважали и верили мне. А ты вздыхаешь по юношеским романам, по золотым нивам, лесам, голубому небу и так далее…
Однако через какое-то время после того, как Эльжбета молчит и прячет лицо в подушке, он поворачивается к ней, обнимает ее и, чувствуя на ее лице следы слез, целует. Ему кажется, что вернулось то старое время и они составляют снова одно неделимое целое, которое не могут разорвать никакие силы, никакие превратности судьбы.
— Еще все будет хорошо, Эля, — беспорядочно бормочет он. — Увидишь. Только не мучайся, потерпи немного. Все как-нибудь устроится. — И уже сам не знает, говорит ли он только для того, чтобы ее успокоить, или обманывает самого себя.
Дорога в Н. повторяется слишком часто, хотя не совсем ясно, дорога ли это в столицу воеводства или только какая-нибудь похожая на нее дорога в никуда.
Михал Горчин понимает, что если он хочет сказать хотя бы одно слово так, чтобы оно было правдивым и одновременно понятным, он должен сказать о себе все с самого начала пребывания в Злочеве.
Но до помутившегося сознания, до его тяжелого, балансирующего на границе жизни и смерти сна, доходят только картины, как бы вырванные фрагменты цветных широких полотен.
Чтобы перейти к личным делам, он должен начать от дел более общих. И прежде всего должен ответить на вопрос: «Что ты сделал для Злочева и его людей?» И тут в голову приходили следующие вопросы, которые, как могло показаться, не были попыткой избежать ответа на тот, первый: «Что является основной задачей политического деятеля?»
Секретарь Горчин много раз задавал себе эти вопросы, и каждый раз с одинаковым результатом; однозначного ответа не было. И своим поведением он хотел выработать образец позиции члена партии, образец его жизни и работы.
И должно быть, поэтому Михал Горчин входил во все больший конфликт с самим собой, в конфликт его обыкновенного человеческого «я» с требованиями, ставящимися перед этим «образцом». «Личная» часть его индивидуальности начала сжиматься, оставляя после себя ничем не заполненное пустое место. И в результате это привело к недовольству собой и своей работой, к ощущению неудовлетворенности. С виду он мирился с таким положением, после непродолжительных бунтов снова обретая равновесие, но это равновесие было неустойчивым, для которого каждый новый толчок снаружи мог стать полной катастрофой.
Такой катастрофой стала Катажина.
Настал тот момент, когда Михал все чаще как бы останавливался на полпути и с беспокойством смотрел назад, с отчаянием понимая, сколько вещей, достойных внимания, он оставил за собой, прошел мимо или просто не заметил, удовлетворяясь только тем, что было связано с реализацией его цели. Он начал видеть, что здесь было, когда сюда пришел, и то, что ему удалось сделать. Первый раз Михал взглянул на себя и на свою деятельность критически. Постепенно у него появилось умение смотреть на все с нужного расстояния, умение замечать изъяны и трещины в здании, которое он до сих пор с глухим упорством строил.
Однако Горчин не соглашался с некоторыми обвинениями.
— Это не я жесток. Пойми, — объяснял он Катажине, — они сами отвечают за свою судьбу, они сами завели себя в тупик. Мог ли я их оттуда вывести? Не знаю. Я пробовал: перед тем как ударить их, предупреждал, подсказывал, защищал их от них самих… Ведь меня сюда прислала не Армия Спасения в роли проповедника. Я недооценил Бжезинского, это факт. Может быть, и Цендровского тоже напрасно восстановил против себя, не нужно было ущемлять его самолюбия. К их предложениям я относился слишком подозрительно, недоверчиво, с бессмысленным упрямством, а они как раз и были теми людьми, которые видели во всем много больше, чем собственные интересы. Если бы раньше… а так — дальше в лес…
Вот он, этот большой лес, Михал Горчин идет между деревьями напрямик, он дает густым зарослям себя поглотить, не отводит веток, царапающих лицо, а продирается к солнечной поляне, о которой впереди предупреждает светлая стена, просвечивающая через листву. Он еще не знает, что через мгновение над ним начнет сгущаться серое небо, громкий монотонный шум пригнет ветви деревьев, умолкнут птицы. Он присядет на срубленный ствол дерева и будет так сидеть, глядя на опавшую хвою, в которой жизнь не замрет, и его присутствие только усилит оживление в колонии черных муравьев. А он будет внимательно следить за этой суетой, рожденной лихорадочным, извечным инстинктом.
Значит, эта буря в нем самом, потому что есть еще женщина, которая вызвала ее одним только появлением в Злочеве, силуэтом,