хозяйстве усадила нас за длинный стол и поставила перед нами Максимова, а тот самый акт, в повиновение которому мы должны были привести факты. Я и еще двое проголосовали против исключения, трое — «за». Максимов отделался «выговором с занесением». Клевера он не распахал. Тот год выдался страшно дождливым, «три кита» не уродили, зато клевера вымахали небывалые, и у «неисполнительных» скотина перезимовала нормально, а «исполнительным» пришлось посылать машины за соломой в Поволжье. И все же через год Максимова «ушли» по причине «нездоровья».
Куконин поступил хитрее, на рожон не полез, распахал у дороги старое клеверище и посадил шматок свеклы. На этот шматок возили потом экскурсантов, Куконина хвалили с трибун, но никто не заглядывал на его дальние поля, где буйно рос «распаханный» в сводках клевер.
Это были две линии поведения хозяев в подобных экспериментах. Именно тогда (по крайней мере для меня) они обозначились довольно четко и как бы разделили хозяев на две категории, первая из которых редела от эксперимента к эксперименту. В характерах же второй категории вызревала и укоренялась черта, которая меня, начинающего редактора, насторожила тогда в Куконине. Максимов говорил так: «Перед землей не куражься, не ловчи — останешься без хлеба». Куконин допускал (пока только допускал) возможность словчить: «А что земля? Не такое видывала, перетерпит и на этот раз». За четверть века перед моими глазами пройдет длинная-длинная череда председателей, и я почувствую, как допускаемое начнет превращаться в постоянное, в характерное — в «чего изволите». На смену председателям-мужикам пойдут их сыновья, дипломированные специалисты, для которых земля станет всего-навсего нижней площадкой служебной лестницы. Я увижу десятки руководителей районного, областного и выше масштаба, начавших карьеру именно с председателей и директоров, и редко-редко услышу от них думу о земле, их головы будут заняты… ростом сельскохозяйственного производства, который, в их представлении, обеспечивается «мероприятиями по подъему». На «мероприятия» они и положат силы. Те же, у которых дума о земле все же останется, вернутся по собственной воле из контор в колхозы и совхозы. Они-то и будут источником веры и надежды на то, что еще не все потеряно.
Отучение руководителей хозяйств от самостоятельности и приучение к послушности шло тем успешнее, чем больше ослабевала прямая материальная зависимость колхозника от родящей силы своей земли. Формально какая-то выдача на трудодень гарантировалась, — в производственные планы писали цифру: столько-то выдать деньгами и столько-то натурой, но фактически ни в кассе, ни в амбарах ничего не оставалось, даже семенной фонд забирали. Труд в общественном хозяйстве оплачивался так скудно, что жили главным образом за счет личного хозяйства да приработка на стороне, то есть прожиточный минимум давал «второй» рабочий день. Уйти на сторону не всякий мог: нужен был паспорт или справка, что тебя отпускают из колхоза. И все же уходили: трактористами в МТС, рабочими в лесхозы и промартели, парни — в армию, девчата — в городские няни, наиболее одаренные — на учебу. Самый большой поток шел по разверсткам в школы фабрично-заводского обучения и ремесленные училища. И при всем при том тогдашнее отношение к земле, как свидетель, я не назову равнодушным. Еще жила в крови забота. А главное — на земле держалось подсобное хозяйство, свой дом и двор. Они были привязаны крепчайшими экономическими и административными нитями к общей земле, целиком зависели от нее, и порвать их не могли даже те, кто подавался на сторону.
Не знаю, как посмотрят и как оценят послевоенное положение в российской деревне будущие ее исследователи, возможно, немало найдут в наших действиях ошибок и предложат задним числом иные пути и решения, но я, оглядываясь сегодня в прошлое, хотя и не столь отдаленное, как для будущих историков, хочу сказать: доля русскому мужику была предопределена судьбой страны.
Я ничего не приукрашиваю, сказал, что было и как было, и мне во сто крат больнее, чем будущему исследователю, писать об этом, потому что оно — мое, пережитое и выстраданное, но оно не лишает меня трезвости, не затмевает разума и не застит взора, которым я хочу видеть за своей деревней свою страну. Ну не было, уважаемые потомки, иной для нас судьбы, поймите это! Напряженные до последней жилки все четыре военных года, силы наши не могли, не имели права ослабнуть после победных залпов. На роздых нам не было отпущено время. Это — главное, стержневое, и от него нельзя уйти, если хотите, чтобы ваши исследования были объективными. О частностях можете спорить, я и сам думаю, уж что-что, а труд-то оплачивать надо бы, и там, где его оплачивали, как говорится, по-божески, запустения не наступило, люди не бросили землю, и те хозяйства по сей день славятся богатством.
Если в чем и заслуживаем мы упрека, так это в короткой памяти. Живя сегодня богаче, мы забыли стариков, особенно женщин, солдатских вдов, обделили их вниманием и заботой, а на них-то и держалась тогда деревня. В очерке «Матери наши крестьянки» я писал об их доле, повторять не буду, но вот над чем надо бы поразмыслить, коль ведем речь об отношении человека к земле, — о раздвоении души. Мать-крестьянка, как никто другой, понимает, что вырастить детей она может, только до согбенной спины кланяясь ниве, оторви ее злая сила от земли — и дети пойдут по миру. С другой стороны, в душе ее копится протест против своей бабьей доли. Он давний, вековой, накопленный не одним поколением, ибо земля всегда была скупа на хлеб и щедра только на пот, и вот на тлеющий в генах протест накладывается свой, каждодневный, и в душе матери поднимается сила, противостоящая той, которая велит ей держаться за землю, сила эта — желание детям своим лучшей доли.
Я обратил внимание на это «раздвоение» еще будучи учителем, когда на сельсовет спускали разверстку по мобилизации подростков в ФЗО и ремесленные училища, и нам, учителям, приходилось уговаривать матерей не противиться. А они первое время очень противились. И вот что характерно: сопротивление почти всегда сопровождалось надеждой на то, что через год-два положение в колхозе поправится, будет хлеб и не надо будет ехать куда-то в заработки, искать где-то лучшей жизни. Но исполнение надежд все отодвигалось, и почти синхронно уменьшалось сопротивление и нарастало желание любыми путями «вытолкнуть» своего ребенка из деревни. Став газетчиком, я уже не найду в деревенских женщинах и намека на сопротивление, мечтой матери станут дети-горожане.
Сочиняя для деревни экономические проекты, ученые люди не брали в расчет силу материнского желания, которая, собственно, и придавала миграционному потоку такую широту и такое упорство, что никакие запруды в виде директив