Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он привстал с кровати и вдруг докончил не в тон:
— А денег на дорогу дадите?
— Я чтобы денег?.. — изумился Ваня. — Как денег?
— А как я могу без денег уехать? — прищурился Иртышов. — По этапу если гонят, так и то на казенный счет… А раз в ваших интересах, чтобы я уехал…
— Да… нахальства у вас много! — вздохнул Ваня. — И много вам нужно?
— Чем больше, тем лучше… Тысячу, например…
— Та-ак!..
— Что?.. Разорительно?.. Небось, загребали деньги лопатой… на чужих лопатках… Ну, давайте, сколько можете…
Ваня, все еще продолжая смотреть на него очень внимательно, вынул из кошелька три золотых пятирублевки, подбросил их раза два на ладони и протянул Иртышову.
— Вы… что же это? — взял их и сделал движение бросить обратно Иртышов.
— Сколько могу, — шепотом сказал Ваня.
— Куда же я с таким капиталом огромным могу уехать, хотел бы я знать? — почти крикнул Иртышов.
Но Ваня положил палец на свою нижнюю губу и качнул головою на дверь.
— Кричать зачем же?.. Значит, можно надеяться, что вы на время отсюда спасетесь?
— Там видно будет, — отозвался Иртышов и повернулся к стене сначала одними коленями, потом весь.
— Советую, — сказал, уходя, Ваня. — Прощайте.
Иртышов не ответил.
Ваня, еще сидя в передней отца, просил Марью Гавриловну, чтобы та зашла к нему сказать, если отцу будет плохо. И теперь, после разговора с Иртышовым, он у себя наверху все поглядывал в окна тревожно, ждал ее и не притрагивался к кистям.
Ходил по комнатам и вспоминал картину отца. Вспоминал не так, как вспоминают зрители из толпы, наполняющей выставки и галереи, а так, как вспоминают только художники, отмечая в памяти то, что они только одни умеют ценить.
И, проходивши так довольно долго, он повернул все свои холсты лицом к стене…
Потом, когда наступили сумерки, он послал Настасью к Марье Гавриловне как-нибудь найти ее и узнать, как здоровье отца.
Настасья пришла, когда он, устав от темноты, зажег уже лампу, и передала с укоризной в голосе, точно Ваня был виноват в этом, что старик лежит на диване у себя в мастерской, конечно, не жалуется, но, однако, выпил уже два графина воды.
Ночь провел Ваня очень беспокойно, а утром пошел сам к дому отца.
Подходя к воротам, встретил Марью Гавриловну, выходившую, как обычно по утрам, на базар с корзинкой. Явно обрадовалась она, увидя Ваню, и очень сконфузилась, когда Ваня, спросивши уже: «Как себя чувствует отец?» — и получивши ответ: «Какой всегда бывает, такой и теперь!» — снял с ее темно-синей кофточки с левого рукава приставшую белую нитку.
— Ах, благодарю вас, Иван Алексеич! — пропела она серебряно. — Вот знак какой!.. Значит, блондин по дороге привяжется!
— Какой блондин? — не понял Ваня.
— Какой-нибудь… раз ежели белая нитка прицепилась!
— А если бы черная? — рассеянно рокотнул Ваня.
— Тогда уж, разумеется, брюне-ет!
Два раза не спеша прошелся потом Ваня взад и вперед вдоль ограды отцовского дома, но в калитку так и не решился войти.
Часа через два приехавший навестить своих больных Худолей имел очень убитый вид, когда говорил с Ваней о выходке Иртышова, и часто повторял:
— Ну кто бы мог подумать, а?.. И к чему, к чему это?.. Зачем?..
Как ни отговаривал Ваня Худолея, он все-таки поехал к старику извиняться, взявши с собой о. Леонида, надевшего теперь не только новые ботинки, но и новую рясу.
Старик просил Марью Гавриловну передать этим новым гостям, что он не болен и не собирается умирать, поэтому ни доктор, ни священник ему не нужны.
Марья Гавриловна не сказала этого; она пропела серебряно:
— Очень, очень извиняется Алексей Фомич!.. Очень, очень расстроился и никак, никак не может принять!
Она думала, что так будет гораздо приличнее и не обидно.
Ни доктор, ни священник на это действительно не обиделись, только долго и горячо просили передать свое сочувствие и обещали прислать письмо.
Уезжая, доктор посоветовал даже Марье Гавриловне взять для старика какие-то капли, которые дадут в аптеке без рецепта. И хотя Марья Гавриловна ответила, что Алексей Фомич лекарств никаких не любит и пить капель не будет, все-таки усиленно пыталась запомнить, какие именно капли, и все повторяла про себя, но, проводив гостей до калитки, решительно и бесповоротно забыла.
Относясь к Иртышову по-прежнему, как к больному, и потому в выражениях мягких, даже ласковых, Худолей просил его покинуть нижний этаж дома Вани.
— Я думаю, вы сами видите, что нельзя иначе! — развел он сожалеюще руками.
— Еще бы не видеть!.. Отлично вижу! — отозвался неозабоченно Иртышов.
И, дождавшись сумерек, он действительно ушел, унося с собою маленький дорожный саквояжик, в котором разместил все свои вещи: две-три книжонки, перемену белья и подушку.
Подушка занимала в саквояжике не больше места, чем рубашка, так как была резиновая.
Глава седьмая
Отец и сын
Когда Иртышов уходил из нижнего этажа дома Вани со своим легким саквояжиком, он, привычный к осторожности, выбрал для этого сумерки: не день, когда все кажется подозрительным тебе самому, и не ночь, когда ты сам кажешься подозрительным встречным людям.
Сумерки этого дня были как-то особенно удобны для дальней прогулки с саквояжиком: они были сырые, вязкие, вбирающие. Какая-то мелкая мгла сеялась, и встречные глядели себе под ноги и поправляли кашне и воротники пальто. А лица у всех были цвета необожженных свечей.
Поработавши длинными тонкими ногами с полчаса, Иртышов уже при лампе сидел и пил чай у своего случайного знакомого, учителя торговой школы, Павла Кузьмича, холостяка лет тридцати пяти, с черными волосами, очень густыми и стоящими щеткой, с рябоватым широконоздрым носом, все время встревоженно нюхающим, и с глазами черными, блестящими и косящими. Бороду он брил, а в башкирских редких усах его был очень толстый волос. Ростом Павел Кузьмич был невысок, но плотен.
Встретил Иртышова он с некоторой заминкой, однако сейчас же усадил за чай, к которому только что приступил сам.
Трудно угадать, что думает о вас человек с косыми глазами, особенно, если он в это время угощает вас чаем и подсовывает вам лимон, от которого отрезаны перочинным ножом два крупных ломтика, а на рябом носу его выступает пот; но Иртышов сразу заявил, что из-за позднего времени он опоздал к своему поезду, придется у него заночевать…
— Заночевать придется, но прошу не думать все-таки, прошу не думать, что я — искомый!.. Никто меня не ищет… Напротив, я сам ищу… постоянного места какого-нибудь… то есть должности… Вам, в торговую школу вашу сторожа не надо ли, а? — Я бы мог.
— Ну-у, «сторожа»!.. Что вы!.. Шутите?
Павел Кузьмич сразу стал весел: не от того, что Иртышов вдруг может стать у них в школе сторожем и звонить в колокольчик, не от того, что он к нему всего на одну ночь, а утром уйдет, и никто за ним не гонится, — трудно разобрать человека с косыми глазами, но даже форменные пуговицы на его тужурке просияли.
— Сторожем в школу нашему брату чем же плохо? — сделал над самоваром широкий жест Иртышов. — И ведь у вас там порядочные, я думаю, дылды есть… Вы их чему там — мошенничать учите?.. Не обманешь — не продашь?..
Комната у Павла Кузьмича была не из больших, но довольно просторная. Ширмы с китайцами, этажерка с двумя десятками книг, по виду учебников, и две стопки синих тетрадок на ней; два окна в занавесках с журавлями головами вниз, не на улицу, а во двор.
Самовар вносила не прислуга, а хозяйка, из простых, но очень толстая, о которой задумчиво сказал Иртышов, когда она ушла: «Такую кобылку вскачь не погонишь!»
Чтобы совсем уж успокоить Павла Кузьмича, он говорил одушевленно:
— Есть у меня место, то есть, наверное, будет, конторщика на гвоздильном заводе, да берегу его на крайний случай… Это такое место, что от меня не уйдет… Только крайний-то случай этот мне бы все-таки отдалить пока хотелось!.. Есть соображения против… Лучше бы мне пока в тень куда-нибудь поступить.
— Конторщиком… — улыбнулся Павел Кузьмич. — А вы разве торговые книги вести умеете?
(Когда улыбался Павел Кузьмич, то оказывалось, что губы у него двойные: откуда-то изнутри наплывали еще одни губы.)
— А как же не могу?.. Вы бы там через сынков к папаше какому невредному меня пристроили, — вот дело будет!.. Переберите в уме, подумайте!
Иртышов уже посветлел от надежды и сам весело заулыбался, обсасывая лимонную корку.
— Главное, на время мне надо бы спрятаться в тень, а куда, — неважно, лишь бы тень была!.. Поняли?
— Я подумаю… — все не собирал двойных губ Павел Кузьмич и в то же время справлялся с установкой на глазах Иртышова того своего глаза, который давал ему правильное представление о жизни, а когда окончательно установил, добавил почтительно: — Вера эта, можно даже сказать фанатизм этот меня поражает!
- Пристав Дерябин. Пушки выдвигают - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Том 9. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Белые терема - Владимир Константинович Арро - Детская проза / Советская классическая проза
- На узкой лестнице - Евгений Чернов - Советская классическая проза
- Верный Руслан. Три минуты молчания - Георгий Николаевич Владимов - Советская классическая проза