Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бездонная перина приняла внешне спокойную фрау.
«Учат их где-то, что ли, — думал сержант, удивляясь сам себе в ходе этой удивительной ночи, — или она меня и в самом деле полюбила? Но как же это возможно, чтобы так сразу, случайно я к ней попал, мог и другой».
— А если бы другой зашел? — спросил сержант. Фрау сняла голову с его плеча, потянулась куда-то рукой. Сержант скосил глаза. Она взяла со столика сигарету, вставила ему в рот, зажгла спичку.
— Не поняла ты, — сказал сержант, закурив, а пепельница уже была у него под рукой. — А если бы другой, я спрашиваю?
Фрау прижалась к нему теснее, нежно провела пальцами по его груди. Коснулась шрама, задержала пальцы.
— Пустяк, — сказал сержант. — Царапина.
На него вдруг набежала и сразу пропала быстрая мысль, что сейчас откроется дверь и войдет кто-то, кто здесь по праву и повсеночно спит, и он подумал о кармане халата и о револьвере, но фрау склонилась над его шрамом и стала легонько его целовать, и сержант отставил пепельницу подальше, на деревянный край кровати, пепельница упала оттуда и зазвенела.
Фрау подняла глаза на сержанта, и он увидал, что в глазах у нее слезы.
— Ну, чего ты, — сказал он и недовольно глянул на витые свечи, сильно уже укоротившиеся.
Стремительно скользнув, фрау задула свечи и неудержимо прижалась к сержанту.
Был полный мрак теперь вокруг, за окном прошагал патруль, профырчала машина.
Ночь бежала неторопливо, удивительная первая ночь после войны, и сержант не мешал войне уходить из него через кончики пальцев, через дыхание, которое становилось все свободнее и свободнее, не мешал входить в него любви — сначала от удивления, потом от человеческой кожной радости, потом уже и неизвестно откуда.
— Утомилась она к утру и замерла, а я нашел у спинки кровати какой-то толстый шнур, потянул его для проверки, и вдруг шторы слегка раздвинулись, и немного мутного света попало в комнату, а я закрыл от него глаза и задремал. И не долго я дремал, может, минутку одну, но приснилось мне что-то до того неприятное, что и не помню толком, а очень только неприятное — будто гонятся за мной фашисты и врываются сюда через дверь, а я хватаю револьвер, но тут моя фрау, как кошка, в меня вцепляется, а они кричат ей: «Ножом его, ножом!».
Сержант вздрогнул, открыл глаза и сел на постели.
Светилось мутно чужое окно, тяжко свисали чужие занавески, постыло и глупо стояли зеркала в углу. Рядом беззвучно спала незнакомая женщина, паршиво пахло какими-то духами, шелком, мебелью — ни одного знакомого запаха, даже пепел с полу, рассыпавшийся из пепельницы, пахнул непривычно. Вино и любовь ушли из сержанта, и внешний свет, медленно нарастая в окне, звал к обычной жизни, напоминал о жене в далекой деревне, о матери, об их доме, почерневшем от дождей.
Что он делает здесь, он, солдат, среди этой квадратной шири чужой кровати? На черта ему теплая ванна, дурацкий халат? На черта ему эта баба, такая вдруг постылая и ни к чему? И этот домик с палисадничком, тирли-мирли, аккуратненький, чистенький, надо же, как живут. Может, и он так бы не прочь, да вот не надо ему, пропади оно все, не под силу ему, не выдержать, хоть криком кричи.
И что это он молол ей ночью? Тоже хороша — заманила первого попавшегося и ластится, ублажает. Чего ей надо? К чему подкрадывается? Царапину целовала, а сама небось своего фашиста при этом вспоминала. Лежит ее фашист где-нибудь в земле со всеми потрохами, а она в нем своего фашиста представляет. Может, и вправду похож? Вырядила под своего фрица и воображает.
А может, и посерьезней что замыслила? Недаром рассказывали, что вот так немки наших заманивают, ублажают, а как наш брат расслабится, размякнет, они его сонного или спящего — на тот свет прямым ходом. Но меня так не возьмешь, сейчас встану и уйду, привет, не получится у тебя.
Фрау вздохнула, словно всхлипнула, повернулась к сержанту, потянулась к нему.
Отчего же и нет? На прощанье, так сказать. Только молча и грубо, как ты того заслужила, вырядив меня под фрица своего. Что, меньше так нравится?
Сержант еще лежал на ней, словно вдруг уснул, когда рука фрау тихо-тихо снялась с его плеча и тихо-тихо скользнула под перину.
Но сержант это видел, потому что ждал. Он хорошо помнил, как проворна была фрау, когда гасила свечи, и потому действовал быстро и четко, заранее все соизмерив и рассчитав — где он, где карман с револьвером.
И когда он стрелял, фрау не успела даже голову к нему повернуть, даже глянуть и вскрикнуть.
Он выстрелил только один раз.
Сержант надел халат и туфли, обошел кровать с мертвой, тихо лежавшей в бесконечной мягкости и белизне, вынул ее теплую нежную руку из-под перины.
— Ты думаешь, нож эта рука держала? Какой-то платок шелковый, на черта она за ним полезла, скажи?
— Мало ли зачем, — сказал я.
— Нет, ты погоди, не пей, до поезда еще долго ждать, успеешь, — сказал он. — Выпьешь еще. Двадцать лет прошло, старый я уже. Зачем ей этот платок нужен был?
— Мало ли зачем, — сказал я, — женщине платок в кровати.
— Ты объясни, зачем я стрелял? — спросил он. — Схватил бы руку наконец. Чего я испугался? Не ее же?
— Нет, не ее, — сказал я.
— А чего? — спросил он.
— Как же ты выпутался? — спросил я.
— Как, как. Рассказал я все следователю, а он на меня как закричит: «Фашистку выгораживаешь? Платок выдумал? Нож у нее был! Ясно? И если, — кричит, — слово еще про платок скажешь — я тебя, — кричит, — в лагерях сгною!» И отправили меня конвоировать эшелон, а потом сразу демобилизовали. Следователь к эшелону пришел. «Ты, — говорит, — сержант, из головы эту ерунду выброси, пьяный ты был, не запомнил точно. Поезжай к жене и матери, пять лет они тебя ждут, живи спокойно, не виноват ты лично ни в чем. Ясно?» — «Так точно, ясно», — говорю. Очень злой был следователь, никому я не рассказывал.
— А мы с тобой раньше не встречались? — спросил я.
Он посмотрел на мое белое лицо с черными бровями и сказал:
— Нет, не встречались вроде. Так ты мне не можешь, значит, ничего объяснить?
Получается вроде так, что не могу. Еще много лет на свете пройдет и много крови прольется, пока друг другу сумеем что-то начать объяснять.
ПОРТРЕТ НЕЗНАКОМЦА
Из волны брызнул свет, потом снова и снова — в том же месте, и вскоре купол собора всплыл из моря навстречу пароходу.
— Есть это Ленинград? — спросила Джейн.
— Не еще, — сказал Джон. — Это, думаю, Кронштадт.
Отец ничего не сказал — он не понимал по-русски, если можно назвать русским тот ломаный язык, на котором говорили для практики между собой его дети.
Мистер Браун стоял на верхней палубе — слева от него дочь, справа сын, за его спиной стремительными шагами пробегала жена. Спортивные брюки, спортивная блуза, спортивное дыхание, круг за кругом по палубе во имя фигуры, во имя семейного счастья. Потом она сядет в шезлонг — свести лопатки, позвоночник прям, одна рука на колене, другая у носа — зажимать ноздри по очереди. Левая ноздря вдох-выдох, организм охлаждается, правая ноздря вдох-выдох, организм согревается, строго по системе йогов, веки опущены для большего углубления в себя. Подышав, она пойдет в каюту есть — обдуманно, чтобы не испортить клеточную структуру, порошок из морских ракушек, морскую капусту, овсяные хлебцы с медом, апельсиновый сок. У кого нет странностей, но детей она рожала мистеру Брауну как нормальная, и выкормила их, как все, и содержала дом в комфорте и чистоте, так что пусть ест свой порошок, это ничего не значит.
Мистер Браун смотрел на волны и на купол.
— У тебя план в кармане, отец? — спросила Джейн.
Мистер Браун вынул план и протянул его дочери, не отводя взгляда от волн.
— Какое унылое море! — сказал Джон. — Даже под солнцем оно серое.
Спортивное дыхание профукало за спиной.
Мистер Браун достал пачку сигарет, вытащил одну, рука сына тоже потянулась к пачке, потом поднесла зажигалку, мистер Браун закурил, по-прежнему глядя на волны.
— Жаль, что ты не учил с нами русский язык, — сказал Джон.
— Угу, — сказал мистер Браун.
— Не завидуй, отец, мы его толком не выучили, — сказала Джейн.
— За неделю подучите немного, — сказал мистер Браун.
— Представляю, — сказал Джон. — Утром, высунув языки, в музей, днем — в автобусе по городу, вечером балет, русский балет, великий русский балет, танец маленьких лебедей — тра-ля-ля-ля-ля-ля, тра-ля-ля-ля-ля, тра-ля-ля-ля, потом утром музей, днем музей, вечером балет. Где мы подучим язык? В балете?
— Это ваше дело, — сказал мистер Браун. — Я не хотел, ребята, сюда ехать, вы сами это придумали, не так ли?
— Интересно будет посмотреть, — сказала Джейн. — Это будет большой личный опыт.
— Личные впечатления — это лучше, чем газеты и книги, — сказал Джон. — Я уверен, что мы увидим достаточно, чтобы судить об этой стране.
- Евреи в войнах XX века. Взгляд не со стороны - Владимилен Наумов - Публицистика
- Болезнь как метафора - Сьюзен Сонтаг - Публицистика
- Большевистско-марксистский геноцид украинской нации - П. Иванов - Публицистика
- Иван Грозный и Петр Первый. Царь вымышленный и Царь подложный - Глеб Носовский - Публицистика
- Россия в войне 1941-1945 гг. Великая отечественная глазами британского журналиста - Александр Верт - Биографии и Мемуары / Публицистика