Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Личные впечатления — это лучше, чем газеты и книги, — сказал Джон. — Я уверен, что мы увидим достаточно, чтобы судить об этой стране.
— О, йес, — сказал мистер Браун, глядя на взрослых детей, похожих на него и серыми глазами, и независимой посадкой головы, на детей, частицу его жизни, его небольшого торгового благополучия, добытого энергией, целеустремленностью, достоинством и умеренным чувством юмора, которое располагало к нему окружающих именно в силу умеренности; не раздражая, не обращая на него особого внимания, оно украшало его — такой человек не подведет, не обманет, не выбьется из посредственности, не досадной, когда, например, у человека бегают глаза и он долго думает, прежде чем что-нибудь скажет, а посредственности славной, вполне независимой, ни у кого и ни в ком не ищущей.
— О, йес, — вот так, с мягким юмором, неторопливо, все-таки отец, хоть и добрый, но не до конца ясный, что-то имеющий на уме тоже доброе, но не совсем доступное разумению детей — Джона, девятнадцати лет, и Джейн — семнадцати.
Что ты можешь понять, смешно подумать, ну что ты можешь. Почему люди не кричат, не разбегаются, не мечутся в исступлении, хотя их пятьдесят, а тех десять, почему не перемигнутся и по пятеро на одного, дружно, разом не кидаются, хватая за ноги, тыча пальцами в глаза, удачно ребром по шее, а потом, потеряв всего пять-шесть человек, с десятью автоматами, с пистолетами, переодевшись в немецкую форму, не идут туда, к светлоголовому лесу, где в землянке на полянке свои — бородатые, вольные слушают свое радио и обсуждают завтрашние налеты, может быть, на случайную машину, которую подметили в недальней деревушке, или на склад с продовольствием, а может, на самого фюрера, откуда ты знаешь, и ты будешь с ними — живой и вооруженный, черта с два тебя возьмут вторично, как сейчас, во сне, нелепо, как слепого кутенка. Но люди идут покорно под конвоем, придерживающим автоматы, чтобы не болтались, идут под невеселым русским небом, затянутым высокой одноцветной тучей, бесплодной серой пеленой, даже капли дождя от нее не дождешься, идут к недлинной канаве, чтобы их убили там и забросали рыхлой черной землей. Почему? Почему оборвались связи между глазами и душами и каждый влез в скорлупу своего страха, неверия, что это — на самом деле, почему каждый боится вырваться из судьбы, по собственной воле ее изменить, быть убитым не там, через двести шагов у канавы, вырытой накануне, убитым наверняка, а здесь, вот сию секунду, даже не обязательно, но по воле своей, а не этого в желтых крагах с козырьком вместо лба?
Что ты можешь понять?
За затылком у тебя канава, и мысль твоя ослепительно прекрасно доигрывает детскую игру, в воображении выкручиваясь из всего этого. Офицер крикнет — ты помнишь это немецкое слово? Спасибо, школьная память, — и перед последней буквой, перед этим рявкающим «р-р-р», ты левое плечо вперед, набок, резко, сгибаясь пополам, полетишь в канаву, и пули твои пролетят над тобой, но только ты один будешь знать об этом, а в яме — к стенке, к ближней стенке, теснее к ней, чтобы только ноги других лежали на тебе; и когда перестанут падать, и сверху посыплется черная рыхлая земля, ты не пошелохнешься, лицом вниз, пока не станет тебе тяжело, а потом медленно, еле заметно ты начнешь становиться на четвереньки, голову вниз, под руками ноги убитых, выбирайся из них, но не спеши, потихоньку, потихоньку, хорошо, что ты у края, у края меньше насыпают земли, а руки до локтя, лоб и колени держат ее груз, это не так тяжело, и ты тихо дышишь оставшимся для тебя воздухом. Сыграй в эту прекрасную игру, это все, что тебе осталось сейчас, раз ты не сумел ни с кем перемигнуться, раз ты уже под дулом, а офицер чуть в стороне, и сейчас он закричит, как полагается, потому что он не может делать это как попало, у него дисциплина, привычка, традиции, солдаты, и все он сделает, как положено по правилам его игры, а ты считай секунды, все увидь и услышь, как есть, иначе не придется тебе на прощание удачно сыграть в эту яркую игру.
Что за черт? Неужели они станут утаптывать землю? Нет, это просто упал большой ком. Хорошо, что нет дождя, земля сухая и рыхлая, и держать ее не так уж и тяжело, и воздуха пока хватает. Теперь не спешить — ждать, ждать, чтобы они ушли подальше, чтобы вечер пришел, не впадай в панику, забудь, что ты беспомощный, не думай, что ты скован, не думай о запахе крови и земли. Ты просто играешь в чехарду, в прятки, в шахматы, и игра твоя в том, чтобы стоять, в этом она, а не в том, что будет после. Больше не можешь? Вспоминаешь свое первое детское впечатление от отечественной истории — в какой это книжке, пес ее знает, в желтоватом переплете, — голова торчит из земли, рядом кружка с водой и ленивый стражник — давать пить и отгонять собак от казнимой? Вспоминаешь эту казнь для мужеубийцы? И как тебе было невмочь от ее бессилия, от тяжести земли, сдавившей ее, никуда не деться, только смотреть в последний раз на белый свет? А у тебя, в отличие от нее, не связаны руки, ты сейчас досчитываешь до пятисот, медленно, это еще минут семь, а то и восемь, ах, ты сбился, считай сначала, еще раз, еще. Без паники — дышишь ведь, кричать бессмысленно, не надо, ведь тяжесть земли вполне сносная, и запах земли не нов. Ты лучше думай, как ты вылезешь отсюда и отплатишь им. За все. За всех. И вот за того, чья нога холодеет рядом с тобой. Как это быстро. Ну, вот, прошло достаточно времени, ладно, рискни. Потихоньку землю с головы подгребай под себя, еще, еще, руку вперед, вот так, не спеши, будь готов ко всему. Видишь, тебе легче, а вот и совсем легко, почти сразу, и ты встаешь, и вокруг сумрак уже — от серой пелены на небе, от близости вечера, но ты теперь торопись, теперь бегом туда, к лесу, быстрее, ты же неплохо бегал до сих пор, не топочи так, лети, и вот сюда, в кусты, за деревья. Вот тут можно попить. Отсвечивающую даже в сумраке железом, горьковатую болотную воду. Пить, пить, окуная лицо, руки, смывая, где можно, кровь. Лицо, отраженное в воде, — это уже не ты, ты погребен там, в спасшей тебя родной земле…
— Тебе нравится панорама, отец? — спросил Джон.
— По-моему, он спит стоя, — сказала Джейн.
— О, нет, — сказал мистер Браун. — Я не сплю, я смотрю.
— Ты о чем-то задумался, отец? — спросил Джон.
— О, нет, — сказал отец, отворачиваясь от наплывающего города. — Я немного вспоминал, как вы в детстве играли в индейцев.
— Почему ты вдруг это вспомнил? — спросила Джейн.
— Не знаю, — улыбнулся мистер Браун. — А почему бы и нет?
Пароход медленно швартовался к причалу.
Они доехали в автобусе «Интуриста» до гостиницы, распаковали вещи, приняли душ и пошли поужинать в ресторан, где их посадили за столик, посреди которого водружен был маленький флаг Соединенных Штатов. Еще на пароходе они познакомились с другими участниками этой групповой туристской поездки, и вот этот молодой и долговязый пару раз болтал с Джейн, а сейчас сел с ней рядом, и мистер Браун приветливо улыбнулся ему — все-таки каждый такой тип мог вдруг оказаться мужем его нежной Джейн, а с зятем стоит иметь хорошие отношения, даже если неясно, чем он занимается, даже если, болтая первый раз с твоей дочерью, он практикуется в русском языке, задавая ей вопросы — о, только из разговорника, почти только из разговорника — о ее родителях, кто отец и в чем его бизнес, и откуда он родом, и потом после таких вопросов теряет интерес к родителям и впервые внимательно смотрит на длинные ноги твоей дочери, ах, если бы он с этого взгляда начал, насколько лучше ты бы думал о его начальниках и учителях, да, пожалуй, и о его будущем, но даже такой бесперспективный тип может оказаться твоим зятем и лечь в постель с твоей дочерью, такой славной в свои семнадцать лет, вот только жаль, что ты мало что мог объяснить ей про жизнь, надеясь больше на теорию наследственности, а эта теория не дает никаких гарантий, что дети будут понимать хоть чуть-чуть столько, сколько ты.
— Конечно, — сказал мистер Браун сыну в ответ на его предложение. — Побывать в России и не попробовать всласть русской водки было бы непоследовательно, да.
Они выпили по рюмке водки, и мистер Браун оценил ее по достоинству.
А ты помнишь, как стучали зубы твои об алюминиевую кружку с самогоном там, в лесу, уже среди своих, когда вдруг, после всего, после полного обо всем рассказа, у тебя запрыгала щека, и ты ничего не мог с ней поделать, и прижал ее рукой, и увидел, поднося к ней руку, свои ногти, забитые землей, — они казались огромными, эти черные ногти, и у тебя запрыгала рука и затряслась голова, и тогда тебе дали эту кружку и придерживали ее, чтобы ты не расплескал самогон, и ты выпил ее всю до дна, и постепенно тепло изнутри поставило тебя на место, и ты задышал ровно и глубоко и поразился своему дыханию и вкусу воздуха, пахнувшего сырой корой, листвой и хвоей, пряными болотными травами, человеческим потом, махоркой и влажной лесной землей, и как радость обожгла тебе горло и вошла в сердце вспышкой солнца в высокой пушистой кроне осины, росшей чуть подальше, у края поляны? Нет, ты не упал тогда на эту свою землю и не клялся ей высокими словами, ничего такого ты не сделал, но ты почувствовал, что ты стал твердым, как черт, и что сердце твое теперь ничего не захочет помнить, кроме этой вспышки света, не вышибить из него этого ничем. И много лет спустя, когда ты прочел умные книги и послушал умных людей, разные слова на эту тему стали тебе известны, ну и ладно, пусть слова, пусть их, какое это имеет значение, если все они утонули без следа и остатка как пустяки без объема и веса в этой твоей памяти.
- Евреи в войнах XX века. Взгляд не со стороны - Владимилен Наумов - Публицистика
- Болезнь как метафора - Сьюзен Сонтаг - Публицистика
- Большевистско-марксистский геноцид украинской нации - П. Иванов - Публицистика
- Иван Грозный и Петр Первый. Царь вымышленный и Царь подложный - Глеб Носовский - Публицистика
- Россия в войне 1941-1945 гг. Великая отечественная глазами британского журналиста - Александр Верт - Биографии и Мемуары / Публицистика