Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаете, откуда генерал-то взялся? У того военкома, Ивана Ивановича Пеклеванного, брат которого, если помните, служил чем-то вроде бюро добрых услуг для земляков из Сказкино, есть, оказывается, еще и старший брат, Андрей Иванович Пеклеванный, который тоже трудился в Москве, по слухам, в генеральном штабе, и о котором ни два других брата, ни родственники ничего никому не рассказывают, — видимо, из-за военной тайны. Дети Андрея Ивановича от первого брака вполне выросли, он вдов — чем не жених?
Недавно я побывал у них в Москве — на правах того самого вилами по воде писанного родства с Горюновой. Внутренне краснея за свои нелепые виды на Надю, я вел себя с ней, как всегда, безукоризненно, — впрочем, может, мне и померещилась моя в нее влюбленность, на самом же деле придумала это чувство моя голова, поскольку как же не влюбиться в этакое диво дивное? Человек сугубо штатский, я как-то не очень представлял себе, о чем смогу говорить с генералом. Но после визита я заявляю, что вопреки всему, что иногда приходится читать и слышать о генералах, Андрей Иванович Пеклеванный о военных проблемах, как нынешних, так и прошлых, вовсе не рвется говорить, что это человек весьма разносторонне образованный, с хорошим вкусом — правда, на стенах у него Алешиных поковок я не видел, даже Надиных портретов на меди нет, а висит очень и очень современная картина, с автором которой я, однако, не знаком. Да, у него хороший вкус — и не только насчет еды или настоек. Слушать его было одно удовольствие, хотя он говорил мало, внимательно вникая в мои мнимые открытия по части родной истории, совершенные попутно с изучением родословной, и незаметно постигая мое к Наде отношение. Он не пытался скрыть, что любит ее, и не стеснялся того, что даже голос его меняется и становится мягче, когда он обращается к ней. Конечно, я не могу обобщать и утверждать, что общение со всеми генералами столь же приятно, — я никогда другого живого генерала в глаза не видел, Андрей Иванович — это единственный знакомый мне генерал (не считая, понятно, военных врачей, поскольку, да простят они меня, они генералы только по форме, этак и я в некотором роде генерал, потому что в своей области понимаю, наверно, не меньше, чем они в медицине), но мирные встречи с мужем Горюновой (она и в этом браке сохранила девичью фамилию) могут обогатить кого угодно. Правда, заметил я у него и недостаток — насколько он не в силах скрыть своей к жене нежности, настолько же не может спрятать от наблюдательного человека и ревности, которая, похоже, не дает ему покоя, хотя у него нет для мучений и тени повода. Он настораживался каждый раз, когда мы с Надей в разговоре хоть немного приближались к ее прошлому, — и я понял, что горе тому, кто посмеет даже намекнуть на Афанасия Ивановича, Алешу и Алика, на весь этот крик на букву «а»: «А-А-А!»
Именно ревность, как я уверен, вооружила его проницательностью — и он прочитал в моей душе то, что я скрывал так тщательно: и влюбленность в Надю, и тайные мечтания… Я уходил от них, понимая, что больше в этом доме бывать мне не следует.
Я шел по воспетой Орловым Аргуновской улице, путаясь в сугробах среди новостроек, и размышлял о проблемах, которых и в этом доме у хозяев по горло. Например, Андрей Иванович часто болеет, а это, знаете ли, грелки, банки, лекарства, врачи, тревоги… Опять же ревность — на Надежду Платоновну он никогда не то что не рассердится, он даже глянуть на нее неодобрительно себе не позволит, поэтому вся его раздраженность падает на друзей и товарищей из его круга, а так легко и до отставки дораздражаться, хотя по природе он остался и веселым, и неунывающим. А какой может быть разговор об отставке, если без дела он пропадет немедленно, — ни рыбу ловить, ни марки собирать, ни цветы поливать он за всю жизнь так и не насобачился — так что пропадет пропадом, нет вопроса.
А что без него будет с Надеждой Платоновной, не в пенсии же тут дело?
Господи, да неужели же и это — еще не счастливый конец? Неужели все еще только начинается?
1980СЕРЖАНТ И ФРАУ
— Она все время молчала, даже по-немецки не говорила со мной, хотя я немецкого вообще-то не знаю, разве что гут, их либэ, ну, это все знают. Но она и этих слов со мной не говорила.
Городок был небольшой, нас-то в нем тоже мало, и попал я к ней в дом один. И вот она достает для меня сервиз, накрывает стол скатертью собственноручной работы, ставит рюмки и бокалы, вилки-ложки кладет серебряные. Потом улыбается, достает полотенце — тоже с вышивкой — и приглашает меня рукой — милости, дескать, прошу за мной. Чувствую я, что дома, кроме нас, никого нет, иду за ней, а она, нисколько не стесняясь, беззастенчиво идет впереди, открывает двери передо мной. Прохожу в последнюю дверь мимо нее, оказываюсь в ванне. Вода горячая, мылом пахнет, как духами, а ванна такая — хоть плавай, не как у нас сейчас, что скрючишься, как зародыш, по очереди то ухо моешь, то колено. Зеркало, помазок новенький, бритва — ручка из слоновой кости. Ну, все есть. Неудобно мне стало даже, но она улыбается так, что ты просто совершенно себя просто чувствуешь, вроде не солдат ты завоеватель, а к сестре в гости приехал, и не опасен ты для нее, как для женщины, а стопроцентно приятен. И дает она мне халат и показывает белье для меня, тонкое, на наше совсем не похожее, хотя предметы по назначению вроде те же.
— Мужа? — спросил сержант.
Фрау всмотрелась в его лицо, просветлела пониманием и отрицательно покачала головой.
Он прикрыл за ней дверь и запер на задвижку. Бритый, причесанный, душистый чистотой и мылом, в меховых мягких туфлях, в халате до полу, с трофейным револьвером в кармане и с автоматом в руке, он вышел из ванны.
— Понимаешь, не мог я оружие оставить. Сопротивления в городке нам, конечно, уже не было, поскольку вчера они повсеместно капитулировали, но вдруг. Так я из ванны вышел, а она уже ждет, ведет к столу — чего там не было! И до войны я все-таки жил, и в войну не голодал — но ничего такого не видел. Красиво. Зелень, бутылки на подставках, мясо под соусом, печенье домашнее, сыр пяти сортов, пиво кувшином. А она сама не ест, не пьет, только мной руководит, чтобы я ел и пил правильно. Я ей что-нибудь говорю, она на меня смотрит, думает и, понимаешь ли, понимает. И улыбается от радости, что понимает.
— Пейте и вы, — сказал сержант.
Фрау отрицательно замотала головой.
И такая она была веселая и жизнедеятельная, что сержант не настаивал — зачем ей пить, она от этого не улучшится, а только ухудшится, не так, как мы.
— Слушай, — сказал сержант. — Ты почему меня не боишься? Ты знаешь, что у меня за спиной?
Она посерьезнела и внимательно слушала большими глазами из-под выпуклого лба его губы, брови, глаза и голос, его руку, вдруг сжавшую рюмку.
— Отчего я стал много разговаривать? То ли от вина, то ли оттого, что не понимала она моих слов, но словно бы и понимала. Однако стал. От Воронежа, как воевать начал, все больше молчал, на Валдае молчал, Польшу прошел, в госпитале был — молчал, а тут, в Германии, в логове фашистского зверя, перед симпатичной немкой заговорил, словно в деревню вернулся или замполитом назначили. И понес, и понес.
— Знаешь, что у меня за спиной? — снова спросил сержант. — Не знаешь и не можешь знать. У тебя вот в доме чисто и красиво, подставка под бутылкой и та приятную музыку играет, пока наливаешь, и лицо у тебя нежное и беззаботное, а на стене ковер с охотниками и оленями в натуральную почти величину, и вообще кругом культура, а у меня за спиной на сотни километров керосиновые лампы по землянкам, даже стекол и керосина не хватает. И везде окопы да воронки, так какое ты имеешь право меня не бояться?
Фрау улыбнулась, легко поднялась со стула и поставила перед ним деревянную коробку с резьбой. Он посмотрел на коробку, недоверчиво, как на мину, осторожно приподнял крышку, крышка поднялась, но не снималась, он потянул посильнее, а она не поддавалась, и он ее отпустил, и вдруг выскочила из коробки непонятно как и легла в ложбинку на крышке длинная сигарета. Он взял ее и понюхал — табак пахнул сильно и породисто, и он взял сигарету в рот, а фрау уже подносила ему зажженную спичку, и он посмотрел, прикуривая, на ее нежное лицо и увидел, что неизвестно еще, кому приятнее — ему ли курить эту тонкую штуку, или ей подносить спичку и смотреть.
— На Валдае, — сказал сержант, — в деревне мы стояли, уцелела деревня, ее поп отбил у немцев, такой вот был батюшка особенный, патриотический, он при ваших крестил детей, молебны служил, а как мы подошли, немцы жечь начали деревню, а у попа оружие было припрятано, он с прихожанами и начал палить по немцам, а жгли отряды специальные, им, конечно, ни к чему, чтобы по ним стреляли и из-за деревни этой связываться они не пожелали и ушли. Но попа этого наши все-таки расстреляли потом — зачем немцам служил открытием церкви. Однако деревня уцелела, и мы в ней грелись у печек, некоторые успели попариться и даже кое-что еще успели, а я сидел с хозяйкой за столом и пил чай, только из чайника, поскольку самовар немцы у них на память прихватили. Тоже хорошо принимала меня хозяйка, только вот она по-русски говорить умела.
- Евреи в войнах XX века. Взгляд не со стороны - Владимилен Наумов - Публицистика
- Болезнь как метафора - Сьюзен Сонтаг - Публицистика
- Большевистско-марксистский геноцид украинской нации - П. Иванов - Публицистика
- Иван Грозный и Петр Первый. Царь вымышленный и Царь подложный - Глеб Носовский - Публицистика
- Россия в войне 1941-1945 гг. Великая отечественная глазами британского журналиста - Александр Верт - Биографии и Мемуары / Публицистика